Потом еще несколько десятков записей, уже в две строки — дата и жертва вмешательства: люди, звери, снова люди, городские бродяжки всех мастей, припозднившиеся прохожие. Записи о результатах отсутствовали — либо их не было, либо они перестали интересовать Дениса. Четкий почерк превратился в едва различимые каракули, еще одна строчка это объясняла:
И под всеми записями, крупными буквами, напоследок:
Молодая женщина издала звук, который мог быть смехом, а мог им и не быть. Закрыла тетрадь, пометила угол обложки номером 21, поставила черточку, за нею надписала имя «Денис», а ниже — сегодняшнее число, месяц и год. Отодвинула тумбочку рядом с кроватью, ощупала паркетные щиты. Нашла нужную доску, подцепила и сдвинула в сторону. Из образовавшейся щели вынула целую стопку тетрадок и сразу стала похожа на учительницу начальных классов с контрольными в руках. Присоединила к стопке тетрадь с кухонного стола, закрыла тайник и вышла из квартиры.
Дома ее встретил Костик, он курил и размахивал руками.
— Ты представляешь, нет, ты представляешь! — кричал он. — Я третьего дня Толяну по темноте дверь на его «шахе» обтер, ну, такая серая «шестерка» у него, помнишь? Вроде разошлись, я тебе и говорить не стал. А сегодня встречаю его: цветет мужик, прям сияет весь. Они трехкомнатную квартиру выиграли в лотерею, утром был розыгрыш по телику. Нет, ну ты представляешь, а? Вот нет чтоб нам бы кто так машину помял, а, Ташка?
Наташка поставила сумку с тетрадями и сказала:
— Давай-ка заведем собаку.
— Я не очень люблю собак, — неловко ответил Костя.
— Тогда тем более заведем.
Я СОГЛАСНА
Сегодня особый день, хотя, конечно, меня снова не отпустили домой. Новый доктор утром зашел в палату, членом машет в разные стороны, деловой такой. За ним целая куча народу — девки, сиськи торчком, манды курчавые, жопы вжик-вжик, вверх-вниз. Студентки, что ли? Странно, вообще-то к нам не водят, хотя это, конечно, не та страшная больница, что была у меня вначале. Здесь тоже есть решетки, но зато есть и простыни на матрасах. За студентками еще двое докторов, один — с утра у нас прохладно — замерз совсем, хуишко махонький, мошонка сморщенная, идет, плечи к ушам подтянул… Мне его так жалко стало, я забылась, одеяло ему протянула, говорю — накиньте. Он посмотрел на меня как на чокнутую, конечно. А новый доктор меня поблагодарил, говорит, ничего. А у третьего на спине шрам, как от аппендицита. Никогда не видела, чтобы от аппендицита — на спине.
Старый доктор привык, что я всех вижу раздетыми, а новый еще нет. Я бы и сама хотела никого не видеть, да как? Подарочки — не отдарочки. Женщины еще куда ни шло, особенно молодые, хотя вот волосатые манды наружу — это не то чтоб неэстетично, а так, глупо как-то. Без волос же — еще глупее; вот и из сегодняшних одна была с голой щелкой. Я, конечно, таких модниц уже много повидала, а все равно неловко. Как копилки.
Я хочу домой. У меня дома — Монтень. У него из ушей пахнет носками. Я его обожаю.
Нам на обед сегодня давали вермишель. Такое смешное слово — «вермишель». Санитарка баба Зоя, с татуировкой на правой сисе, говорит это слово с мягким знаком после «р»: «Верь-мишель». Мишель, ты не веришь?! Верь, Мишель, а ну-ка, кому сказано! У бабы Зои — сдохнуть можно! — выколоты щит и меч. Конечно ж, наколка делалась на молодой, упругой сисечке глупой Зойки. Сейчас щит поблек и вытянулся в издевательскую длину. Честно говоря, я даже не сразу догадалась, что это такое, думала — может, рыба какая-то. Очки у меня здесь сразу забрали, так что все подробности я вижу только вблизи.
А за решетками сегодня тихий осенний денек. Кажется, что даже сквозь стекла пахнет дымом. Это дворник сжигает под окнами кучки листьев. Если бы я сейчас была на воле, я б взяла Моньку, и мы бы поехали с ним на дачу. Очень там здорово. Питтон не дурак: он поселился там в двадцатых числах августа. Время выбрал такое, как раз все созрело. Я сразу поняла, что на даче кто-то бывает: то одно не так лежит, то другое. Это он переставлял предметы, у меня хорошая зрительная память: посмотрю — как сфотографирую. Поэтому, если уж занавеска была задернута, а на следующий раз сдвинута в угол, ясно же: кто-то был. Он потом говорил, что делал так специально — мол, хотел, чтобы я привыкла к его присутствию, прежде чем он проявится.
Но, если честно, я бы и так не испугалась. Питтон был прекрасен и светел, как принц крови. И чертовски остроумен. Мне всегда не хватало в людях чувства юмора, зато, если скажет удачно, бери меня голыми руками. Питтон же никогда не был скучным, в придачу еще и красоты неземной. Да, Питтон был изумительно хорош. Когда я вспоминаю о нем, у меня начинает саднить внутри. И мне иногда даже жаль, что я его убила.
…Что там такое? Ага, это Юльку зовут на укол. Потом, значит, и мне идти. Сейчас мне колют только снотворное. Кстати, вот тоже забавная штука: все дефилируют с голыми жопами, но перед уколом делают виды, кто на какие горазд. Вот из нашей палаты, Светлана Наумовна например, та как будто прикидывается, что задирает юбку и приспускает трусы. Юлька, семнадцатилетняя поблядушка, ничего не задирает, но делает руками, как будто снимает треники до середины задницы. Конечно, я еще в той больнице сразу поняла, что все вокруг в одежде и я — тоже в одежде, как же не понять-то, но, даже очутившись здесь, в первое время часто забывала и, задумавшись иной раз, подставлялась под шприц без всяких выкрутасов. Но медсестры психовали, и я старалась всегда помнить и запомнила окончательно, когда сука Ира, медсестра с рыжей мандой, заорала: «Снимай портки, ебанушка ёбаная!» — да-да, именно так она и выразилась, тавтология, грубая тавтология. Вдобавок ударила меня по спине. И я ничего не сказала ей в ответ, я просто сделала как надо и делаю так всегда. Но до сих пор иногда еще смешно смотреть, как кто-нибудь снимает штаны, которых нет, и очень трудно сохранять при этом зрелище серьезное выражение лица; пожалуй, не смеяться — это самое трудное. Но смеяться нельзя. Они могут подумать, что это над ними, и отомстят. Поэтому, когда мне надо туда идти, я сперва прошу себя, чтобы мне не стало смешно.
Питтона я убивала долго, а он все никак не умирал, глядел мне в глаза своими глазами. Они у него были золотистые, сверкающие, но не как монетки, а скорее как огоньки свечи вдалеке — красивые, одуряющие глаза. Я поняла, что он не умирает, потому что его жизнь — в глазах. И ткнула ржавой арматуриной под соболиную бровь. Крови не было. Ни капли. Он просто исчез. Вот только что лежал у моих ног связанный, и — нет его. Ни его, ни пояска от халата, ни ржавой арматурины, выдранной накануне из виноградной шпалеры. Верь, Мишель. На ужин то же, что и в обед. А от Светланы Наумовны сегодня очень даже явственно несет ссаками.
Как же я хочу домой.
В нашей палате нас пятеро. Пять разноцветных бород, пять задниц, десять сисек. За всей этой амуницией я раньше бы смогла различить цвет живой души. Сейчас — не могу, и это замечательно. Ради эксперимента я пытаюсь представить, какая душа у Светланы Наумовны, стараюсь изо всех сил, напрягаюсь так, что чувствую шевеление волосков на спине, но вижу только обтянутый кожей сколиозный хребет. Впрочем, ее душа вполне может бродить где-нибудь далеко-далеко, а может, что и поблизости. А вот и Юля-поблядушка. Нажралась бабкиных таблеток от давления и попала к нам прямо из токсикологии. Я