достигнутым, он сразу же, без всяких отступлений, начал оправдываться в том, что было на Марсовом поле. С этой женщиной он оказался совершенно случайно. Допустим, что она красива (на самом деле это не так), — как может она хоть на минуту завладеть его мыслями, если он любит другую?
— Вы же это знаете, я вам говорил.
Госпожа Арну опустила голову.
— Очень жаль, что говорили.
— Почему?
— Простое чувство приличия требует теперь, чтобы я больше с вами не встречалась!
Он стал уверять ее, что любовь его чиста, прошлое служит порукой за будущее; он дал себе слово не тревожить ее жизнь, не волновать своими жалобами.
— Но вчера мое сердце не выдержало.
— Мы больше не должны вспоминать об этой минуте, друг мой!
Однако что же тут дурного, если общая печаль сольет воедино два бедных существа?
— Ведь вы тоже несчастливы! О! Я знаю. У вас нет никого, кто утолял бы вашу потребность в любви, в преданности. Я буду делать все, что вы хотите! Я вас не оскорблю… клянусь вам!
И он упал на колени, невольно склоняясь под бременем чувства, слишком для него тяжелым.
— Встаньте! — сказала она. — Я приказываю!
И она властно объявила ему, что он никогда больше не увидит ее, если не повинуется сейчас же.
— Ах, меня не пугают ваши угрозы! — ответил Фредерик, — Что мне делать в этом мире? У других все помыслы направлены на добывание денег, славы, власти! У меня нет положения в свете, вы — мое единственное занятие, все мое богатство, цель, средоточие моей жизни, моих мыслей. Без вас я не могу жить, как без воздуха! Разве вы не чувствуете, как моя душа рвется к вашей душе, не чувствуете, что они должны слиться и что я умираю?
Госпожа Арну задрожала всем телом.
— О, уйдите! Прошу вас!
Растерянность, написанная на ее лице, остановила его. Он сделал шаг к ней. Но она отступила, сложив руки.
— Оставьте меня! Ради бога! Сжальтесь!
И такой сильной была в нем любовь, что он ушел.
Вскоре же он рассердился на себя, обозвал себя дураком, через сутки снова отправился к ней.
Госпожи Арну не было дома. Он стоял на площадке лестницы, ошеломленный бешенством, возмущением. Показался Арну и сообщил, что жена утром уехала в Отейль — пожить в загородном домике, который они там снимают с тех пор, как была продана их дача в Сен-Клу.
— Обычные ее причуды! Что же, ей это удобно… да и мне, в сущности, тоже. Пускай! Пообедаем сегодня вместе?
Фредерик, сославшись на неотложное дело, поспешил в Отейль.
Госпожа Арну от радости вскрикнула. И все его негодование испарилось.
Он не заговорил о своей любви. Чтобы внушить ей больше доверия, он даже преувеличивал свою сдержанность, и когда он спросил, можно ли ему снова приехать, она ответила: «Ну, конечно», — и протянула ему руку, но тотчас же отдернула ее.
С этого дня наезды Фредерика участились. Кучеру он всякий раз сулил побольше на водку. Но часто, когда медленная езда выводила его из терпения, он выскакивал из экипажа, потом, запыхавшись, влезал в омнибус; и с каким презрением оглядывал он лица пассажиров, которые сидели против него и ехали не к ней!
Дом ее он узнавал издали по огромной жимолости, взбиравшейся на один из скатов крыши. Это было нечто вроде швейцарского шале, выкрашенного в красный цвет, с балкончиком. В саду росли три старых каштана, а посредине на холмике подымался, поддерживаемый обрубком дерева, соломенный зонт; местами, цепляясь за черепицы стен, ползла густая виноградная лоза, плохо прикрепленная, свисавшая, точно сгнивший канат. Туго натянутый звонок у калитки дребезжал; долго не открывали. Фредерик каждый раз испытывал тревогу, безотчетный страх.
Наконец, шлепая туфлями по песку, выходила служанка или появлялась сама г-жа Арну. Как-то раз, когда он пришел, она спиной к нему стояла на коленях в траве и искала фиалки.
Дочь, из-за ее дурного характера, пришлось отдать в монастырский пансион; мальчуган днем бывал в школе; у Арну много времени отнимали завтраки в Пале-Рояле в обществе Режембара и дружищи Компена. Им не грозило появление незваного гостя.
Они твердо решили, что не должны принадлежать друг другу. Это решение, предохранявшее их от всякой опасности, облегчало сердечные излияния.
Она рассказала ему о своей прежней жизни в Шартре, у матери, о том, какая набожная она была в двенадцать лет, как потом увлекалась музыкой и до поздней ночи пела у себя в комнате, окно которой выходило на крепостной вал. Он рассказал ей о своей меланхолии в школьные годы и о том, как в его поэтических мечтах сиял образ женщины; вот почему, увидев ее впервые, он ее сразу узнал.
Обыкновенно они в своих беседах касались только тех лет, когда уже были знакомы. Он вспоминал о разных мелочах, о том, какого цвета было ее платье тогда-то, кто приходил к ней в такой-то день, что она говорила, и она, в полном восхищении, отвечала ему:
— Да, помню!
У них были одинаковые вкусы, суждения. Нередко тот из них, кто слушал, восклицал:
— Я тоже!
А другой, в свою очередь, повторял:
— И я тоже!
Потом раздавались бесконечные сетования на провидение:
— Зачем не угодно было небу?.. Если бы мы встретились раньше!..
— Ах, если бы я была моложе! — вздыхала она.
— Нет, мне бы надо было быть постарше!
И их воображению рисовалась жизнь, занятая только любовью, столь богатая смыслом, что ею заполнилось бы и самое глубокое одиночество, не сравнимая ни с какой радостью, побеждающая всякое горе, — жизнь, где время исчезало бы в непрестанном излиянии чувств, нечто ослепительное и возвышенное, как мерцание звезд.
Они почти всегда сидели на открытом воздухе, на крыльце дома; верхушки деревьев, тронутых осенней желтизной, неровными рядами тянулись вдаль, вплоть до бледной полосы горизонта. Или же они доходили до конца аллеи и садились в беседке, где не было другой мебели, кроме серого, обитого холстом дивана. Зеркало было усеяно черными точками; от стен пахло плесенью; и они засиживались здесь, увлеченно беседуя о себе, о других, обо всем на свете. Иногда лучи солнца, прорываясь сквозь ставни, протягивались от пола до потолка, подобные струнам лиры, пылинки кружились вихрем в этих сверкающих полосах. Г-жа Арну забавлялась тем, что рассекала их движением руки; Фредерик осторожно брал эту руку и рассматривал сплетение вен, оттенок кожи, форму пальцев. Каждый из них был для него почти живым существом.
Она подарила ему свои перчатки, а неделю спустя носовой платок. Она звала его «Фредерик», он ее звал «Мария», поклоняясь этому имени, созданному, как он говорил, для того, чтобы его, вздыхая, шептали в минуты экстаза, — имени, которое словно заключало в себе облака фимиама, лепестки роз.
Они, наконец, стали заранее назначать дни свиданий; будто невзначай выходя из дому, она шла по дороге навстречу ему.
Она не старалась распалять его любовь, погруженная в ту беззаботность, которая отличает истинное счастье. Она в то время постоянно носила коричневый шелковый капот, обшитый по краям бархатом такого же цвета, — удобную, просторную одежду, которая шла к мягкости ее движений и серьезному выражению лица. К тому же для нее начиналась осенняя пора женской жизни, пора нежности и размышлений, когда зрелость зажигает взгляд пламенем более глубоким, когда сила чувства сочетается с опытом жизни, и человеческое существо, достигнув своего последнего расцвета, расточает сокровища гармонии и красоты. Никогда раньше в ней не было такой мягкости, такой снисходительности. Уверенная в