том, что падение не совершится, она отдавалась чувству, право на которое, как ей казалось, было завоевано пережитыми огорчениями. Притом оно было так чудесно, так ново! Какая пропасть между грубостью Арну и поклонением Фредерика!
Он боялся сказать лишнее слово, которое могло отнять у него все, чего, как ему казалось, он добился, и говорил себе, что счастливый случай может представиться снова, но что сказанную глупость поправить нельзя. Он хотел, чтобы она сама отдалась ему, и не думал принуждать ее. Он наслаждался уверенностью в ее любви, словно предвкушая миг обладания, и прелесть ее больше волновала его душу, чем чувство. То было неизъяснимое блаженство, такое упоение, что он забывал о самой возможности полного счастья. В разлуке с ней его терзали страстные желания.
Вскоре их беседы стали прерываться долгими минутами молчания. Иногда, как бы стыдясь своего пола, они краснели. Все предосторожности, которыми они пытались скрыть свою любовь, говорили о ней; чем сильнее она разгоралась, тем они были сдержаннее. Это упражнение во лжи обострило их чуткость. Они бесконечно наслаждались запахом влажной листвы, страдали, если дул восточный ветер, переживали беспричинные волнения, поддавались зловещим предчувствиям; звук шагов, треск половицы пугал их, как будто они были виновны; они чувствовали, что их влечет к пропасти; их окутывала грозовая атмосфера, и если сокрушался Фредерик, она обвиняла себя.
— Да, я поступаю нехорошо! Можно подумать, что я кокетка! Не приезжайте больше!
Тогда он повторял прежние клятвы, которые она каждый раз слушала с радостью.
Ее возвращение в Париж и новогодние хлопоты прервали на время их встречи. Когда он снова посетил ее, в его манерах появилось что-то более решительное. Она каждую минуту выходила, распоряжаясь по хозяйству, и, несмотря на его просьбы, принимала всех этих буржуа, навещавших ее. Разговоры шли о Леотаде,[181] г-не Гизо, папе, восстании в Палермо[182] и банкете 12-го округа,[183] который внушал беспокойство. Фредерик отводил душу, возмущаясь правительством, ибо ему, так же как и Делорье, хотелось всеобщего переворота, — до того он был озлоблен теперь. Хмурилась и г-жа Арну.
Муж ее не знал удержу в сумасбродствах, содержал одну из работниц своей фабрики, ту самую, которую называли бордоской. Г-жа Арну сама сообщила об этом Фредерику. Отсюда ему хотелось извлечь вывод в свою пользу: «Ведь ей же изменяют».
— О, меня это нисколько не волнует, — сказала она.
Этот ответ, как ему казалось, окончательно упрочивал их близость. Нет ли подозрений у Арну?
— Нет! Теперь нет!
И она рассказала ему, что однажды вечером, оставив их наедине, он потом вернулся, подслушивал у двери, а так как они разговаривали о вещах безразличных, то с тех пор его и не покидало полнейшее спокойствие.
— И ведь он прав, — с горечью сказал Фредерик.
— Да, конечно!
Ей лучше было бы удержаться от этих слов.
Однажды ее не оказалось дома в такое время, когда он обычно к ней приходил. Для него это было словно измена.
Другой раз его раздосадовало то, что цветы, которые он ей приносил, всегда оставались в стакане с водой.
— Где же им быть, по-вашему?
— О, только не здесь! Впрочем, тут им, пожалуй, не так холодно, как у вашего сердца.
Несколько дней спустя он упрекнул ее в том, что накануне она ездила в Итальянскую оперу и не предупредила его. Другие видели ее, любовались ею, быть может, влюблялись в нее. Фредерик не отказывался от своих подозрений только потому, что хотел ее упрекнуть, помучить, — он начинал ненавидеть ее и считал вполне естественным, чтоб и ей досталась доля его страданий!
Однажды днем (это было в середине февраля) он застал ее в большом волнении. Эжен жаловался на боль в горле. Однако доктор сказал, что это пустяки, сильная простуда, грипп. Фредерик был удивлен, что ребенок какой-то сонный. Все же он постарался успокоить мать, привел в пример нескольких малышей, которые перенесли такую же болезнь и скоро выздоровели.
— Правда?
— Ну да, разумеется!
— Какой вы добрый!
И она взяла его за руку. Он сжал ее руку в своей.
— Ах, оставьте!
— Что же в этом дурного, ведь вы протянули ее утешителю! Вы мне верите, когда я говорю вот такие вещи, и сомневаетесь во мне… когда я говорю о моей любви!
— Я не сомневаюсь, мой бедный друг!
— Почему же такая недоверчивость? Как будто я негодяй, как будто могу злоупотребить…
— О нет!
— Если бы только у меня было доказательство!..
— Какое доказательство?
— Такое, которое дают первому встречному, которое когда-то вы давали и мне.
И он ей напомнил, что как-то раз они вместе шли по улице в зимних сумерках, в тумане. Давно все это было! Кто же мешает ей появиться под руку с ним совершенно открыто, так, чтобы у нее не было опасений, а у него — никакой задней мысли, чтобы никто не мешал им?
— Хорошо! — ответила она с такой отвагой, так решительно, что Фредерик в первое мгновение изумился.
Но он тотчас же подхватил:
— Хотите, я буду ждать вас на углу улицы Тронше и улицы Ферм?
— Боже мой! Друг мой… — бормотала г-жа Арну.
Не давая ей времени подумать, он прибавил:
— Значит, во вторник?
— Во вторник?
— Да, между двумя и тремя!
— Приду!
И она, покраснев, отвернулась. Фредерик коснулся губами ее затылка.
— О! Это нехорошо, — сказала она. — Вы заставите меня раскаяться.
Он поспешил уйти, опасаясь обычной женской изменчивости. Уже в дверях он ласково прошептал, как будто все было решено:
— До вторника!
Она скромно и покорно опустила свои прекрасные глаза.
У Фредерика возник особый план.
Он надеялся, что дождь или палящее солнце дадут ему случай укрыться с ней в какие-нибудь ворота и что, зайдя в ворота, она согласится войти и в дом. Трудность заключалась в том, чтобы найти что-нибудь подходящее.
Он пустился в поиски и в середине улицы Тронше уже издали увидел вывеску: «Меблированные комнаты».
Лакей, отгадав его намерение, сразу же показал ему на антресолях две комнаты — спальню и кабинетик, с двумя выходами. Фредерик снял их на месяц и заплатил вперед.
Потом он побывал в магазинах и накупил самых редких духов, достал кусок поддельного гипюра, чтобы заменить им отвратительное красное стеганное одеяло, выбрал пару голубых атласных туфелек. Лишь опасение показаться грубым удержало его от дальнейших покупок. Он принес все купленное и, набожнее, чем если бы ему приходилось украшать алтарь, переставил мебель, сам повесил занавески, на камин поставил вереск, а на комод фиалки. Ему хотелось бы золотом выложить весь пол. «Это будет завтра, — твердил он себе, — да, завтра! Это не сон». И он чувствовал, как сильно бьется в бреду надежды его сердце. А когда все было сделано, он ушел, спрятав ключ в карман, точно счастье, дремавшее там, могло улететь.