— Будешь странным, — сказал я. — Если пить красное вино галлонами.
— Меня Юля зовут, — представилась попутчица и протянула мне тонкую ручку. — Сомова.
— А я Серый, то есть Сергей Фролов, — назвался и я, принимая ее ладошку, словно стеклянную: осторожно, боясь стиснуть сильнее, чем можно. — А это Захар, я его домой из психушки везу.
Захар скорчил олигофреническое лицо, достаточно близко к прототипам, на которые насмотрелся в отцовой клинике.
— Вы забавные, — Юля прыснула в кулачок.
— Это я забавный, — поправил я. — А Захарка – просто дурной.
— Ы-ы-ы, — подтвердил мои слова Майцев, изобразив чешущуюся макаку.
Юля опять засмеялась.
И я 'вспомнил' этот смех.
Пройдет шесть лет. Она закончит свой лечебный факультет. После академического отпуска, в который уйдет по беременности. Потому что к тому времени будет носить фамилию Фролова и потом родит мне первого сына – Ваньку. Мы проживем еще три года – самые трудные, те годы, когда из еды будут лишь липкие макароны, а из одежды – только то, что осталось от прошлых лет. Все, что удастся заработать – будет уходить на пеленки-распашонки, примочки и припарки. Но мы будем счастливы. Все эти три года. Потом мне повезет, и я найду хорошую работу, позволившую мне за следующие четыре года стать главным инженером небольшого завода, принять участие в его акционировании и стать – впервые в жизни – совладельцем чего-то большого. Пытаясь обеспечить семью, гонясь за любой возможностью увеличить капитал, я буду работать по шестнадцать часов в сутки. Как окажется, только для того, чтобы однажды услышать: 'Сергей, нам нужно расстаться. Я ухожу от тебя к маме. И Ваньку я заберу с собой. Ты совсем перестал быть похожим на человека. Тебе твои подъемные краны и бульдозеры дороже меня. Я устала, я так больше не могу. Ты не уделяешь мне внимания и думаешь только о себе'. Это будет как гром среди ясного неба – мой мир рухнет. Какое-то время я буду пытаться ее вернуть, таскать цветы охапками, задаривать всякой ерундой, пытаясь пробудить ее ушедшую любовь. Все будет тщетно.
Она будет мне говорить: 'Не заставляй меня принимать решения, о которых я потом пожалею, Мне нужно самой во всем разобраться'. Я пойду у нее на поводу, и мы оформим развод и раздел имущества. Половина того, что я заработал, порой забывая поесть и поспать отойдет к ней. А она будет продолжать говорить, что ей нужно подумать.
В конце концов, я наору на нее и на ее мать, напьюсь и уеду в отпуск в Турцию, чтобы там отвлечься от этого кошмара. Две недели я буду пребывать в состоянии 'нестояния'. Я перепробую все алкогольные напитки во всех ближайших барах. Я придумаю тысячу речей, которые, как мне казалось, должны были вернуть мне любимую жену. Я вернусь, полный решимости бороться за свое семейное счастье. И в первый же день в опустевшей квартире я узнаю, что моя Юленька уже полгода спит с участковым врачом – своим бывшим одногруппником по медицинскому институту.
Мне расскажет об этом мой дядя Мишка, и будет уверять меня, что он думал, что я об этом знаю.
И тогда мой мир рухнет во второй раз.
Потому что я вспомню все взгляды, недомолвки, совпадения, которым не придавал значения, от которых отмахивался и думал, что мне все просто кажется. Пока я из шкуры вон лез, пытаясь вернуть, пока слушал бесконечные обещания 'подумать', надо мной смеялись, об меня вытирали ноги. А потом и дядька Мишка посмеется – он скажет, что я настоящий лошара, если за столько лет жизни так и не понял бабской природы. Что баба – и больше меня не будет коробить, когда он станет называть этим словом мою бывшую жену – как обезьяна: не отпускает ветку, пока не схватится за другую. И еще, скажет он: если со своей бабой не спишь ты, с ней спит кто-то другой. И добавит что-то о том, что никогда бабы не уходят 'в никуда', а если вдруг ушла – можешь даже не проверять, что у этого 'Вникуда' есть руки и ноги и, конечно есть то, что должно быть между ними. Баба может бежать, уточнит ради справедливости дядя Миша, от алкоголика вроде меня – ткнет себя в грудь кулаком – или от лентяя. И заключит: но это не твой случай.
И я не стану ни пить, ни топиться от открывшейся мне правды. Я уволюсь с завода, продам свою долю акций и уеду – чтоб никогда не видеть этих гнусных рож. И не увижу своего Ваньку, без которого уже, как мне казалось, не мог жить, до самого декабря двенадцатого года.
Все это пронеслось в моей голове со скоростью литерного поезда.
— 'Прощай, Ванька, малыш' – подумал я.
Я встал, взял Захара за рукав и официальным тоном сказал:
— Прощайте, Юля, мы уже приехали, нам пора выходить.
Сказать, что она удивилась – не сказать ничего. В ее взгляде было все: непонимание, удивление, обида. Но я не хотел даже примерного повторения возможного будущего.
— Прощайте, Сережа, — донеслось сзади, но я даже не стал оборачиваться.
А Захар извертелся, влекомый мною к двери.
— Что это было? — спросил Майцев, разгоняя рукой сизый дым из выхлопной трубы ушедшего автобуса. — У тебя глаза были, как будто ты на гадюку наступил! Мне показалось, ты ее сейчас стукнешь!
Мы с ним выгрузились посреди промзоны: заборы, проходные, металлические ворота, трубы теплоцентралей, всюду зелень и проволока – и никого, кроме нас и редких грузовых машин.
— Пообещай мне, Захар, — попросил я, — если я когда-нибудь до завершения нашего дела вдруг придумаю какую-нибудь женитьбу, да даже вообще какую-нибудь любовь-морковь, ты вспомнишь этот день и скажешь мне всего два слова: 'Юля Сомова'. Обещаешь?
— Да что с тобой такое?
— Обещаешь?
Он выдернул свой рукав из моей сжавшейся ладони.
— Ладно, Серый, я постараюсь. А в чем дело-то? Скажешь?
— Извини, Захар, это слишком личное.
— 'Вспомнил' опять что-то?
— Вроде того, — сказал я.
А вечером состоялся тот самый разговор с мамой о несчастной (или наоборот счастливой?) судьбе комсомольского вожака Филиппова.
Она долго переживала по поводу развернутого мною перед ней грядущего краха коммунистической идеи. Как и Захар, порывалась сию минуту отправится в горком партии, написать в ЦК и только после моего окрика – а как еще воздействовать на женщину в истерике? — села на диван и зарыдала.
Я не стал ей мешать.
А когда она успокоилась (хорошо, что есть валерьянка) и пошла на кухню заваривать чай, я сообщил ей о своем решении уйти из института и о договоренности с Майцевым-старшим.
— Как же так, Сережа? Неужели ничего изменить нельзя? — Она держала чашку с краснодарским чаем – красным, терпким – двумя руками и говорила склонив над ней голову, почти в нее, не глядя на меня.
— Этим я и собираюсь заняться, мама. Если что-то можно сделать, я просто обязан это сделать.
Она согласно кивнула и поставила чашку на стол.
— Ты у меня хороший сын, — сказала мама. — Я знаю, у тебя получится. И даже если не все получится… Ты хотя бы что-то попытаешься сделать. Я могу тебе чем-то помочь?
— Не знаю, мам, — честно ответил я. — Правда, не знаю пока. Деньги я сниму со своей страховки – мы ведь так и не брали оттуда ничего?
Она покачала головой.
— Там всего-то тысяча. Этого мало, чтобы спасти всех.
— Но я попробую, мам. С чего-то нужно начинать?
— Я возьму у деда и добавлю свои. Тысяч пять мы соберем.
— Спасибо, ма, — улыбнулся я и поцеловал ее в щеку. — Только деду не рассказывай ничего. И никому вообще не рассказывай.
— Не стану. Это же не моя тайна, — все-таки моя мама была самый стойкий большевик из всех, кого я знал.
На том и закончился наш разговор с мамой, после которого я стал совсем взрослым.