страстью, с мучениями ревности и совести, с отвращением к отцу и наивной, слепой верой Грушеньке (в яркой работе Дарьи Поверенновой Грушенька, в сущности, женское «повторение» Дмитрия; в ней тоже много брожения натуры, шаткости, болезненного восторга доброго и злого сердца). Драматургу и режиссеру удалось именно в образ Мити вложить всю силу душевного переворота, переворота совести: герой осознает свою вину, которая ведет его к христианскому поступку, когда, безмерно страдая, он согласится, что является отцеубийцей. Тут совесть и натура ведут борьбу. Тут Бог с чертом борются в сердце человека.
Вообще, в каждой сцене спектакля всегда есть два взгляда: одним герой смотрит на мир, ведет свою «партию» страстной жизни, другим, взглядом драматурга и режиссера, создается гораздо больший простор обозрения. С карамазовского «безудержа», дикого кутежа, с великолепной плотской радости, вызванной
И так будет всегда — и в чрезмерном восторге Екатерины Ивановны (артистка Олеся Судзиловская) «ангелом»-Грушенькой, и в чрезмерных «исканиях» неправоты Бога Иваном. Только сойдутся все эти чрезмерности в «тихом» и болезном на вид Смердякове, ненавидящим всю Россию и все семейство Карамазовых. Сергей Удовик играет своего героя внешне отвратительным настолько, чтобы внешнее не заслонило материализации его внутренней гнили и мерзости. Он очень-с аккуратен, пошло аккуратен. Он подражает в одеждах и идеях европейцу Ивану, и куда дальше его продвинут в отрицании Бога; он презирает Дмитрия, испытывает отвращение к Федору Павловичу и всему карамазовскому, но он же и вобрал в себя сполна все соблазнительно-карамазовское. Впрочем, Федор Павлович Смердякову больше отец, чем своим детям.
Сам Федор Павлович в исполнении Александра Лазарева впервые появится из сценического люка: «он умер», — как сообщает черт, тем самым определенно указывая на место его посмертного пребывания. Александр Лазарев в двух сценах создал характер замечательный в своем роде — замечательный по какой- то вдохновенной, артистичной почти, мерзости. Блестяще сыграна сцена встречи с сыновьями у старца Зосимы, тут герой Лазарева ведет свою «главную партию». Циник и атеист (для него «порядочный человек не может верить в бессмертие души»), шут и сладострастник, он, между тем, страшно мельтешит перед старцем, не понимая, естественно, источника «видения человека» старцем. Мельтешит даже не столько выгоды ради, для «разрешения своего дела с Дмитрием», сколько из-за «натуры». Карамазовские страсти вдруг обрываются на полуслове: старец Зосима в ноги поклонился Дмитрию. Поклонился перед будущим его страданием, которое возьмет он на себя.
Наверное, все, что можно любить в настоящем артистизме, Александр Лазарев блестяще воплотил в этой роли: тут и интонации, «уточняющие» слова до полной противоположности их смыслу, и нервически быстрые жесты, характеризующие эксцентрического героя-эгоиста. Почти все, с чем соглашается или отвергает Федор Павлович, все лежит исключительно на поверхности его натуры, поглощенной только одним пламенем, — страстным ожиданием Грушеньки. Столь же ярко и остроумно сыграла Хохлакову Светлана Немоляева — в своем желании помочь (теоретически) разбогатеть Дмитрию Карамазову, она долго «испытывала терпение» не только героя, но и зрителей, не без труда разобравшихся, что дать денег она не может, но рассказывать о своем «плане» их получения может бесконечно. Интонационная пластика роли очень искусна, — бес пустословия так ее воодушевляет, делает столь милой, подвижной и довольной собой, что, право, ничего и не скажешь дурного: просто душечка!
Вообще, в спектакле нет неудачных актерских работ — актеры блеснули россыпью характеров, заметных даже в эпизодах. Григорий Ефима Байковского, защитник Фетюкович Расми Джабраилова, Мария Кондратьевна Ирины Домнинской и другие актерские работы хороши точной огранкой, самобытными нотками в этой человеческой мистерии страстей. Есть во всяком виде искусства свои незыблемые основы, неподвластные моде. И если современный театр выдержал тотальный режиссерский эгоизм 80-90-х годов, ультрамодные концепции небытия актера в спектакле, то это значит только одно — актерский ансамбль в театральном искусстве является его сущностной ценностью.
С первой мизансцены режиссер Сергей Арцибашев потребует от зрительного зала внимания души, потому как «спектакль страстей» может поставить каждый, но вот спектакль об испытании страсти верой, об обретении или потере веры через интеллектуальные, нравственные и плотские соблазны — такой спектакль мало кому под силу. Наш нынешний творческий человек, как Иван Карамазов, культуру тут же поставит выше, чем веру в Христа (а как же иначе, если все «цивилизованное человечество» так считает!). Владимир Малягин так не считает. И театр разделил с ним его мироощущение. Что же вышло? А то, что мы наконец-то доросли до понимания Достоевского. И это очень важный урок спектакля, тем более важный, что он уникален в общем театрально-массовом пространстве (потому сразу же и вызвал неприятие «прогрессивных» критиков).
Возвращение русской культуры к христианскому мироощущению — одно из существеннейших и однозначно положительных приобретений за все годы реформ. Но «возвращение» это, неизбежно, происходило и происходит по-разному. В массовой культуре к христианской символике подходят весьма прагматично — украшаются ей. В литературе, в лучшем случае, щеголяют религиозной терминологией, а в худшем — изобретают свои кощунственные тексты на религиозные темы. Собственно, если атеистическая революция и закончилась в своих воинственных формах, атеистическое отношение к жизни по-прежнему преобладает. Спектакль Маяковки с редкой для наших дней серьезной интонацией говорит, что духовная жизнь человека — по-прежнему высочайшая ценность. И духовная жизнь человека предполагает не просто чтение «хороших книжек», смотрение «хороших фильмов», не просто «приличное поведение в обществе» и «моральную устойчивость в семейной жизни», но напряжение христианской веры («моей жизни в искусстве» тут предпочитают «мою жизнь во Христе»).
Спектакль театра еще и предупреждает, что ограничить вопросы веры приспособлением их к бытовой нравственности, к практической земной морали (что склонны даже допустить и разрешить нынешние атеисты, видящие тут «узду для народа») — значит в очередной раз произвести замену и подмену духовных нужд человека сугубо земными (пусть и облагороженными) потребностями.
Сколько бы мы не строили человека на новый лад как «свободного потребителя», как «человека удовольствий», без обращения к его духовной сущности никогда не понять ни его счастья, ни его горя. Разве не протест жизнью, пусть и неосознанный, видится в росте наркомании, в расширении алкоголизации, виртуализации сознания? Человеку вечно «чего-то» не хватает. Он это чувствует, но он подчас не знает «чего». И у Достоевского многим героям «чего-то» не хватает: Грушенька реализует свою женственность не иначе, как в безумно-пылкой плотской любви; Иван Карамазов разумом признает необходимость любить ближнего, но, посмотрев на этого ближнего, не находит в себе сил его любить; Федор Павлович даже инстинктивной любви к детям в себе не обнаруживает…
Не потому нам нужен сегодня Достоевский, что мы готовы видеть соотнесение трагедий и страстей его героев через отцеубийство, разврат мыслей, чувственность жизни с нашими бедами, но потому, что мы, как и он, выстрадали свое понимание человека как существа духовного, сына Божьего. Спектакль буквально каждому зрителю готов предъявить доказательства, что