целях и возможностях Православия и творчества.
Собственно ощущение различия между Православием и литературой Елизаров тоже дает в своем романе, вкладывая в уста другого героя — отца Григория — следующие мысли: «С моей точки зрения, книги могут быть либо религиозными, либо светскими…В религии лежат истоки художественной литературы. Она тоже своего рода литургия, только повторенная на свой лад автором. Так, каждый писатель в некотором смысле религиозен, поскольку вдыхает жизнь в придуманные образы, но это, выражаясь в дантовской терминологии, лишь “Божественная Пародия” на действительную связь между человеком и Богом, “похоть очей”, как говорил апостол Иоанн… Принято говорить, что светская литература также дает представления об этике, морали и способна подтолкнуть к размышлениям о высоких материях. Но человеку, приучившему себя однажды питаться “художественным”, опошленным бытием, “божественное” становится не по вкусу… Литература схожа со склепом, в котором страница за страницей, камень за камнем замуровывается дух… У светского нет и не будет доступа к духовному»(3, 181–182). Соглашаясь с автором в последнем утверждении, все же отметим, что никакой литургией литература не является, но и отбирать у нее возможность «подтолкнуть к высоким материям» на основании «божественной пародийности» сегодня безумно и глупо. Особенно сейчас, когда читателей, сохраняющих вкус к чтению вряд ли много больше, нежели людей воцерковленных. Роман Елизарова, действительно, скорее «смотришь», нежели читаешь. Его жирные яркие краски, картинность и динамичность сюжета, интеллектуальная начинка насытят любой «балаганный вкус». Но вот только художественного наслаждения от чтения романа «Pasternak» получить невозможно.
Собственно, литература, если прямо соотносит себя с Православием, имеет возможность идти несколькими путями. Другой путь — это создание ясной, простой нравоучительной литературы (В.Крупин, отчасти Н.Коняев и другие). Такая литература всегда теряет свои художественные дары, но зато никогда не спорит ни с одной вероучительной догмой. Нравственное богословие принимается, не обсуждается, — в нем не сомневаются, ему следуют. Им проверяют свои выводы и писатель как бы всегда «сдает урок» (что, безусловно, может и не уберечь от некоторых падений и ушибов). Любителей литературного экстрема, в принципе, начинает всегда раздражать такая незамысловатая и простая позиция. Она начинает казаться «официальной», писатель же начинает восприниматься как загордившийся «проповедник», получивший некую индульгенцию от всех литературных грехов. Естественно, что ему тут же попеняют, напомнив о партийном прошлом или усомнившись в качестве его личной веры. Я не обсуждаю и не намерена обсуждать личную веру кого бы то ни было. А потому говорю здесь только о том, что писатель сам сделал публичным в своих сочинениях.
Действительно, не только Владимир Крупин — наш современник, но и классик Федор Михайлович Достоевский никак не могут претендовать на роль проповедников и «учителей Церкви». Действительно, никакая «церковная тема» сама по себе не гарантирует художественное качество произведения. И все же не будем забывать, что душеполезная литература была всегда — она умиляла, трогала, заставляла тосковать о светлом и добром. Но никогда она не была агрессивна, никогда не была «проблемна», никогда не стремилась на передовые рубежи эстетики. Она только поддерживала в человеке надежду и теплое чувство. У нее всегда есть, был и будет свой читатель, а сам по себе стиль и эмоциональный тон этой литературы сложился в классическом XIX веке. Эта литература гораздо меньше какой-либо другой «нуждается в развитии». Если в XIX веке о русской трагедии века XVIII говорили, что она — «помощь правительству», то о душеполезной литературе можно сказать, что она — «помощь Церкви» и утешение человеку, не желающему бороться с соблазнами новой литературы, а уж тем более читать многих нынешних экспериментаторов. Впрочем, писатели — ревнители благочестия — могут и сами не избежать соблазна, как Владимир Крупин, написавший странную и небрежную повесть «Арабское застолье», где недопустимая на своей земле «вероисповедная широта» вдруг стала возможна среди другого народа другой веры, а «православное зрение» писателя явно заплыло жирком от немыслимо-роскошных восточных объеданий.
Конечно же, читатель, боримый страстями, мучимый вопросами согласования своей личной веры (или своего неверия) с «нашей современностью», ошарашивающей каждого ежедневно не просто соблазнами, но дыханием смрадным и ужасным, — конечно же, такой читатель не удовлетворится нравоучительной и доброй литературой. Для него в ней — очень много общих истин, но нет пути к ним.
Нет пути к христианским истинам и в том типе литературы, который был назван критиком В.Бондаренко «православной прозой» в лице писателя М.Елизарова.
Именно так назвал Юрий Самарин свою статью, взяв заголовком слова Ф.М.Достоевского (7). Да, христианин в литературе возможен. Но как он возможен?
Прямой «идейный перенос» в литературу «Символа веры», евангельских притч, например, даже при утверждении их или оппозиции к ним, превращается к нечто иное — абсолютная ценность его членов становится фальшивой драгоценностью. И это качество литературы талантливый писатель чувствует. Василий Дворцов (из Новосибирска) в замечательном рассказе «Обида» вывел героем верующего школьного учителя Павла 87). Есть в рассказе такой эпизод — учитель постепенно и осторожно, но достаточно открыто начинает проповедь Евангелия среди школьников (и это — в советское время!). Школьники его провожали домой, а он пересказывал им евангельские притчи и истории. «Павел вдруг остро понял, физически ощутил, что никак не может передать им то удивительное состояние сердечной радости, какое испытывал сам при чтении. Все те же слова… в его устах становились легковесными, необязательными, они не несли в себе силовой наполненности прямого прочтения. И от этого сюжеты приобретали ненужную эпичность, отстраненную сказочность. Пересказ Истины не животворил, а только насыщал любопытство» (8, 118) (Выделено мной —
В таком случае стоит задать и еще один трудный вопрос: что ближе к сущности литературы национальное или религиозное начало?
Толстой бесспорен как художник, но его личное религиозное вероучение — абсолютно спорно и антицерковно. Достоевский, сказавший всем нам, что «христианин возможен», давший ярчайшие образцы русского духа «в ситуации трагической борьбы русского человека за самого себя» (Н. Ильин), писал не «православные романы», а русскую прозу, в которой он также не бесспорен как философ, при бесспорности его творческого дарования. Наши лучшие писатели-«почвенники» — Астафьев, Яшин, Белов, Распутин, Бородин — в силу художнической чуткости не ставили и не могли ставить задачей написание «религиозных произведений». Собственно христианская составляющая их творчества определена присутствием ее в самой жизни и в герое-человеке как нравственность, совесть, грех, но она не доминировала в их сочинениях не только в силу советского атеизма, но в силу правильно понимаемых целей творчества. Богу — Богово, литературе — народно-национальное. И, наконец, современные писатели Геннадий Головин и Олег Павлов, Вера Галактионова и Юрий Самарин, Виктор Николаев и Валерий Королев, Василий Дворцов и Лидия Сычева? Будем ли мы ждать от их талантливой литературы некоего «окончательного итога» в решении