нравственного богословия берутся автором за сущностные критерии в оценке русской классики и современных писателей, с чем трудно согласиться; а во-вторых, результатом такого подхода становится смешение задач литературы и веры. Ведь если бы литература «несла… полноту христианской Истины», то тогда она бы давно уже смогла потеснить или вообще заменить собой Евангелие как весть об Истине. Такой же жесткой позиции придерживается и В.Хатюшин — в статье «Без Божества» можно прочесть: «…Именно поэтому искусство, если оно искусство, а не баловство, не игра, принципиально должно быть подчинено высшим религиозным задачам» (выделено автором — К.К.) Так ли это? И нужно ли это?

Богословие центром своим полагает Бога, а литература — человека. Богословие создало неизменный и вечный догмат, литература — норму, постоянно меняющуюся и национальный образ исторического мира и человека (так же уточняющийся, меняющийся при сохранном до сих пор традиционном ядре). Только нормам классицизма, как известно, удалось продержаться в литературе Нового времени около 200 лет, а далее мы наблюдаем постоянные смены направлений или частичное восстановление прежних норм в союзе с новыми элементами. Литература вся живет в ситуации соотнесения и борьбы нового и традиции («современности» и «вечных истин»), постоянно и постепенно накапливая свой культурный слой — свою почву. Православие знает Истину — Христа, литература — знает (или может, стремится знать) правду о человеке-современнике. А потому «дух Истины, исходящий из созданного произведения» (В.Хатюшин) может таковым только казаться, и «проверяя» догматом вероучения качество художественного произведения, мы не найдем ни одного совершенного произведения литературы. А потому проблема не в том, что нужно отменить догмат, чтобы литературе и писателю дышалось свободнее (многие так и делают), но в понимании того, что вообще доступно литературе в стремлении к Истине, что позволено художнической фантазии на этом пути? (Ведь не будет же человек русской культуры утверждать, что «все позволено», имея блестяще воспроизведенный опыт этой вседозволенности в самой же литературе, у Достоевского, в частности). Опираясь на ортодоксальное истинное богословие, писатель может, действительно, «проверить и уточнить», насколько тот или иной его герой занят вопросами веры и верующего человеческого сердца (равно как неверия, сомнения, нигилизма) — насколько близок он или далек от нормы христианского мировоззрения и мирочувствования[7]. Так понимал критик Н.Н.Страхов творчество Ф.М.Достоевского: как борьбу русского человека с властью «извращенных идей», борьбу за самого себя, которая начинается, когда «с неодолимою силою просыпается человек, человеческая душа и мучит его своим пробуждением…» (6, 111). Если же историк литературы или критик начинает свой анализ произведения с позиции, что в христианском объяснении человека и мира «все решено» (что является правдой христианского универсума), если лично для самого критика или историка тоже «все решено» (верность догмату похвальна), то почему-то получается очень «сытое православие» и «сытая критика». Почему?

Сохраняя главным критерием «правильное христианство», твердея в мысли от крепости догмата или, напротив, впадая в хлестаковскую необыкновенную легкость мысли от борьбы с догматом, — следуя такими путями, критик непременно потеряет сущностно-ценное для понимания произведения — потеряет чутье художественной силы литературы. Тогда он не отличит смелость и искренность человеческого признания в борьбе за подлинное в себе от «безверия и темного начала», испугается трагизма потери или обретения веры, списав все на первородную греховную поврежденность человеческой природы и «попорченность воззрений» автора произведения, или с глупой щедростью все подряд включит в «православную прозу», превращая литературу в «православие без берегов» и границ.

В литературе, когда она говорит о человеке, «правильного» оказывается гораздо меньше, чем мы желаем — до «правильного» так трудно дотянуться и так долго нужно расти. И, конечно же, я веду речь о той литературе, что и сама ищет правду о человеке не на мировой свалке виртуального мира, не в «игрушках» фэнтези, не в постмодернистском «великом безликом», — веду речь о той литературе, что не презирает реальности и знает о «боли бытия». Веду речь о писателе, обладающим творческим даром и тратящим всего себя на реализацию его. Пока есть такие писатели, критик имеет право говорить о художественной литературе; если вдруг их не станет, то он будет говорить о «туристической» массовой беллетристике. А пример с Михаилом Елизаровым как раз яркое тому доказательство — чем меньше таланта, тем больше тяга к «конструктивности идеи» («православности», «язычеству», «либеральности», «монархичности» и прочему). У подлинного таланта нет этой нарочитой заданности, этой искусственно- прочерченной графики идеи. Тут к герою чаще всего «прилагается» идея, а не вырастает изнутри его самого. Чем мельче талант — тем больше он «пишет идеями», и чем ярче — тем больше он «пишет образами». Роман Елизарова достаточно раз прочитать и продумать: такие герои-идеи доступны разуму (если у иного автора нет цели сделать их «недоступными разуму»); но вот о живых художественных образах русской литературы историки и критики будут писать до тех пор, пока вообще останется в человеческой культуре потребность в познании тайн художественности и тайн человеческой личности…

Церковь с ее вероучением, повторим, призвана к личному спасению человека. И мы знаем, что в действительности это так и происходит — самые убедительные примеры тому наши православные подвижники и праведники. Но литература не может и никогда не сможет взять и «спасти душу» читателя, даже прибегая к аристотелевскому катарсису. Она может подтолкнуть к вере (есть свидетельства, что такое воздействие на читателя имел Достоевский), может заставить обернуть свой взор внутрь себя в поисках правды и веры. Но «очистить душу от аффектов», о чем замечательно писал в нашем журнале Н.И.Калягин в своих «Чтениях о русской поэзии», — литература не может. Следовательно, критерий оценки художественной литературы нужно и должно искать, исходя из самоопределения литературы и ее способа говорить о мире через создание художественного образа.

Церковь учит правилу, догмату, христианскому благочестивому поведению — учит буквально «жить во Христе». Догмат — незыблемое основание христианства и православия. Литература (в лучших ее образцах) дает нам «жизнь в искусстве». «Живой» художественный образ — высшее, принципиальное основание творчества, но свою «принципиальность» вынужденное постоянно доказывать в борьбе. И если в Церкви вопрос о качестве догмата, о разнообразии догмата вообще не стоит, то в литературе «качество образа» принципиально именно в связи с его бесконечным разнообразием (вплоть до анти-образа, то есть «некачественного образа»).

Экспериментаторы и ревнители благочестия

Творческое самоощущение во многом противостоит религиозному мирочувствованию. Писатель обречен на новизну, но новизна, содержащая в себе потенциал будущей традиции — удел немногих. Остальные, особенно сегодня это очевидно, работают в стиле эпатажа, римейка, цитации, трансагрессивности. Современный читатель также настроен на смену впечатлений, получаемых от литературы. Верующее сердце и просвещенный Евангелием ум, напротив, стремится к устойчивости, постоянству, медленному духовному прибытку. Православный человек включен в ежегодно неизменный ход церковной жизни, где главные вехи — двунадесятые праздники. Современного человека светской плюралистической культуры А.С.Панарин назвал, повторю, «туристом», а человека традиции — «паломником». Человек религиозной традиции дорожит повторением и черпает силы в устойчивой регулярности, что, конечно же, требует гораздо более глубоких и целостных личностных сил в сравнении с отстраненным коллекционированием новых экзотических впечатлений. Итак, фундаментальное свойство православного учения — верность, устойчивость, консервативность, повторяемость. Текут столетия, проходят чередой поколения и каждое из них все теми же словами свидетельствует о своей вере, исповедует тот же Символ веры и соучаствует в Таинстве Евхаристии. На мой взгляд, все, кто столь возмущен «ортодоксами» и «ревнителями благочестия» как раз и относятся к типу туриста. Они любят провокацию по отношению к христианской традиции, и даже тогда, когда «ревнители благочестия» рта не открывают, туристам кажется что они их как-то «преследуют», не давая развивать их экспериментальный проект в искусстве. Но «преследуют» их не ортодоксы, а сама неизменная христианская традиция с ее огромной «силой тяжести» (естественно духовной), стоящая и за «спиной» свободных экспериментаторов. Само это чувство «преследования» — добрый знак, так как свидетельствует, что даже скорый «на руку» и выводы критик имеет заповедный шанс увидеть все иначе, зато этого шанса нет у «специалиста по этике» — профессионального резонера. Исходя из разных фундаментальных свойств православного учения и творческого самочувствия мы не просто не должны придумывать некую «православную прозу», а, напротив, сегодня первейшей задачей стоило бы полагать проведение границ, напоминание о разных силах,

Вы читаете Русская критика
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату