середине 1990-х более вдумчивым и рефлексивным освоением — и эти критичность и самостоятельность проявились у Алексея очень рано. Специальные работы по философии и социальной теории, занятия антропологией медицинских практик в Швеции (и в прагматическом и в этическом измерениях) продолжали, обогащали и существенно меняли его исходную установку историка.

* * *

Сейчас, когда любой разговор об Алексее выстраивается в горькой модальности прошедшего времени: «был», «собирался», «готовился», — привычное выражение «историография вопроса» обретает при разговоре о его излюбленных сюжетах, темах и постановках проблем неожиданно личностное измерение. Спор о советской субъективности, история интеллигенции в повседневном и культурно- антропологическом срезах, «дискурсивная» история сексуальности, практическая методология и философский горизонт наших занятий с текстами и источниками прошлого и настоящего — все эти направления современной отечественной гуманитарии будут развиваться и с учетом сделанного Алексеем Марковым. Качество и характер работы любого историка определяются не только «вообще» окружающей эпохой или уже написанными до него исследованиями, но и личностным вкладом его предшественников в существующую традицию: кто-то другой или мы сами обязательно станем развивать детально изученные или полемически затронутые им идеи и вопросы — однако это будет, так или иначе, уже после Алексея Маркова. Ведь помимо «сухого остатка» в виде списка статей и публикаций особенно значимой в питерской и отчасти московской гуманитарной среде — в самых разных компаниях историков, философов, филологов, писателей и художников — была роль Алексея в качестве всезнающего и внимательного собеседника, неутомимого спорщика, участливого советчика и слушателя. И в человеческом смысле, и в профессиональном и интеллектуальном плане его уход стал совершенно невосполнимой утратой для всех, кто его знал.

Участие многочисленных друзей и коллег Алексея, живущих в России и за рубежом, — из которых нужно особенно отметить усилия и вклад Марии Майофис, — а также помощь его родителей, Ростислава Степановича и Валентины Николаевны Марковых, обеспечили подготовку данного издания к публикации. Без их настойчивости и заинтересованности оно вряд ли стало бы возможным.

Александр Дмитриев

Что значит быть студентом

Предисловие спустя шесть лет

Работа, предлагаемая вниманию читателя, была написана в середине 1990-х годов. Последние существенные дополнения и исправления датированы началом 1997 года. Это — кандидатская диссертация, которую автор защитил в Санкт-Петербургском филиале Института российской истории РАН в октябре того же 1997 года. Ее текст одновременно представляет собой исследование по гранту № 967/94 Research Support Scheme Института «Открытое общество» (1994–1996). Оба эти факта существенным образом отразились на общем замысле, архитектонике и стиле книги. Готовя рукопись к печати, я отказался от сколько-нибудь значительных изменений в основном тексте. Некоторые поправки и уточнения в вводных разделах оговариваются особо.

Принимая решение об издании работы в первоначальном виде, я отдавал себе отчет в том, что за последние шесть лет появились масштабные монографические исследования по истории российского и советского студенчества конца XIX — первой половины XX века: это и первый том капитальной работы А. Е. Иванова о дореволюционном студенчестве; и книги С. Морисси и П. Конечного — о студенческом дискурсе старого режима и советской студенческой субкультуре 1920–1930-х годов соответственно; и ключевой текст Т. Маурер о русской профессуре XIX века[10]. Однако многое из того, что конспективно было изложено мною больше пяти лет тому назад, остается актуальной программой для дальнейшего анализа. С другой стороны, мое исследование в высшей степени характерно для уходящего в прошлое отрезка нашей интеллектуальной истории и, в этом смысле, само по себе — материал для осмысления.

Книга о петроградском студенте — или о «конструкции петроградского студента» — во многом результат усвоения российским историком современных подходов и дискурса социальных наук, бытующих (или бытовавших) в Западной Европе и Северной Америке. Восстанавливая в памяти собственный интеллектуальный опыт первой половины 1990-х годов, осмысляя его с помощью ставших уже «своими» аналитических инструментов, видишь, до какой степени он не был только «интеллектуальным», созерцательным. После окончания в 1990 году исторического факультета Ленинградского университета автор этих строк поступил на службу в Библиотеку Академии наук как младший научный сотрудник систематического каталога. В мои обязанности входили описание и систематизация российской и зарубежной литературы по отечественной истории и юриспруденции на европейских языках. Базовый профессиональный капитал был получен путем конверсии капитала учебного: исторической эрудиции, французского языка как языка чтения (на тот момент с очень ограниченным словарным запасом), некоторых познаний в итальянском. Профессиональная и возрастная спецификация, «топография» работы в каталоге создали условия для интеграции в мини-сообщество, выделявшееся «политическими разговорами» и символической значимостью владения иностранными языками. Последний фактор и практическая необходимость способствовали быстрому освоению основ английского. Период начала 1990-х годов менее всего можно назвать временем массовой апатии — по крайней мере, для круга, к которому принадлежал автор. Не удовлетворенный условиями работы в БАН, я уже осенью — зимой 1990/1991 года строил планы открытия издательства, специализирующегося на академической исторической литературе (прежде всего на репринтах классиков). С другой стороны, работа в БАН, где через мои руки проходили современные и не очень («спецхрановские») зарубежные работы по отечественной истории и юриспруденции; дружба с сотрудником Научной библиотеки им. М. Горького ЛГУ Ю. И. Басиловым (историком-германистом, переориентировавшимся на отечественную историю, но по-прежнему читавшим главным образом «западные» тексты на немецком и английском языках); моя вторая поездка в Венгрию (поздней весной 1991 г.), где я собственными глазами наблюдал стремительные политические и культурные перемены; участие в августовских событиях 1991 года на стороне отождествлявшегося с «демократией» российского руководства — стимулировали мое стремление писать историю «по-новому».

Едва ли можно сомневаться в том, что советская историческая наука была менее автономна от политики и идеологии, нежели европейская и североамериканская историография. В особенности в случае истории России конца старого режима и всего советского периода. «Объективизм» — тем более применительно к концу XIX–XX веков — прямо увязывался с позитивизмом и квалифицировался как разновидность «буржуазной идеологии», «идеология средних слоев», утопический «средний путь». Социология и история гуманитарного знания и социальных наук по большей части подменялись идеологической (хотя и парадоксальным образом приравненной к научной) «критикой» идеологии. В этих условиях только изменение социально-политического контекста могло стимулировать автономизацию исторического знания через возврат к объективному взгляду. Но помимо дефицита этого взгляда советская историография методически и — там, где это было возможно, — методологически все еще оставалась в лучшем случае (школа А. Я. Гуревича) в 1960–1970-х годах, а как правило — в начале XX века. Превращения истории в социальную науку здесь не произошло. Оставаясь явлением главным образом западноевропейским и североамериканским, история как наука могла состояться в России только благодаря общению отечественных

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату