ногами, пели песни, устраивали маскарады. Душой компании была мама.
Я преклонялся перед этими красивыми молодыми людьми, особенно перед офицерами. Как-то вечером я катался во дворе на бельевой веревке, веревка оборвалась, и я разбил голову о камень. Мама поволокла меня в больницу, и возвращались мы совсем поздно, на улице – ни души. Только впереди шел, сильно качаясь, человек в форме. На всю жизнь у меня осталось изумление, как это офицер, венец творенья, может быть так сильно пьян и, во-вторых, если так пьян, то почему песен не поет. У нас в доме хоть сильно не напивались, но пели всегда.
Слова «магазин» и «клуб» я узнал только в первом классе, до этого я знал «военторг» и 'Дом офицеров'. В военторге выдавали паек, около военторга мужики продавали горбушу с икрой, а в Доме офицеров устраивались 'ситцевые балы'. Мама сшила себе ситцевое платье, а папе ситцевый галстук, они танцевали на балу вальс и танго и стали победителями, принесли домой приз – серебряное блюдо.
Из сахалинской жизни я помню многое, но отрывочно. Помню отца с разбитой головой – пошел ночью курить на кухню, потерял сознание, упал и ударился лысиной о железку возле печки. Сколько же отцу было лет тогда? Тридцать девять или сорок, меньше, чем мне сейчас. Мама сердилась, что он потащился ночью курить, а у него было виноватое лицо, и он оправдывался. Я папу очень любил, мне его было жалко, и я хотел сказать маме, что папа не виноват. В моей взрослой жизни я никогда не видел у папы такого лица, он начинал раздражаться, кричать и обзываться, не выяснив, кто, куда и на что упал…
Помню, как отец брал меня с редакцией на рыбалку. Ехали на грузовиках к Охотскому морю, а рыбу ловили в речке, вблизи устья. На обратном пути видел, как на широкой полосе отлива корейцы собирали морскую капусту. Это мне так объяснили, а я видел только маленьких человечков на мокром песке…
Мама повела меня стричь, и парикмахерша спросила:
– А ты кого больше любишь – папу или маму?
– Папу, – ответил я, подумав. Мне показалось непорядочным говорить, что я люблю больше присутствующую здесь маму, а не отсутствующего папу.
– А почему? – хихикала парикмахерша.
– Ну, – начал я фантазировать на ходу. – С папой можно на рыбалку и за грибами.
Мама обиделась ужасно, и после посещения парикмахерской стала мне объяснять, какой я неблагодарный и поверхностный человек. А я канючил: «Чего она спрашивает?..»
Мне шесть лет. Поздний вечер, в квартире очень темно, тепло и спокойно. Я сижу у мамы на руках, а в кроватке спит мой новорожденный брат, и мама мне рассказывает:
– Я тебя очень люблю, я любила тебя больше всех на свете. Когда должен был появиться Алешенька, я думала, что ты будешь настоящий сын, а второй – просто так, на всякий случай, ребенок 'на каждый день'. Знаешь, как бывает хороший костюм, который надевают по праздникам, и костюм похуже, который носят каждый день. А теперь вас двое, и я люблю вас совершенно одинаково, мое сердце разделено ровно пополам.
– А как же папа? – спросил я. Других родственников, кроме папы и брата, я не знал.
Мама ничего не ответила, и я решил, что то место, где проходит черта, разделяющее мамино сердце пополам, принадлежит папе.
Я ничего не понял в маминых словах и лет тридцать не вспоминал о них, просто не помнил этих разговоров. Сейчас, когда я вырастил двух своих детей и ни разу не задумался над тем, кого из них больше люблю, когда любимый мой братик уже двадцать лет лежит в могиле, я вдруг вспомнил тот сахалинский вечер и ужаснулся.
Всегда мама оценивала, кто чего заслуживает, кто кому сколько должен, кому лучший кусок, кто чего достоин, кого стоит любить больше. Кому можно разрешить измываться над собой, как она позволяла отцу, а с кем следует быть сдержанной и жестокой, как со мной, взрослым. Отчего это – от вечной бедности, от советской закваски, от отцовской армейской школы или от душевной болезни?..
На Сахалине отец прослужил шесть лет. Офицер он был дисциплинированный, журналист со школой «Комсомолки», так что отпускать его было ни к чему. Отец рвался в Москву, в свою 20-метровую комнату, в центральную прессу, да и выслуга лет – 17 календарных, 28 с учетом войны (год за три) и Сахалина (год за полтора), давала право на пенсию.
Как раз тут подоспело хрущевское сокращение армии, кто-то из начальства, особо заинтересованный в отце, уехал в отпуск, короче, отец по скорому демобилизовался, даже серебряную пластинку с надписью 'Подполковнику М.И.Фарберу…' не успели приделать к памятной шкатулке. Так они до сих пор отдельно и лежат.
Глава 5. ВОЗВРАЩЕНИЕ В МОСКВУ
Накануне отъезда с Сахалина отец получил письмо от брата, суть которого состояла в следующем. Отец с женой и двумя детьми будет жить в маленькой комнате, которая за отцом и закреплена. А в большой будет жить он, младший братишка, с женой и сыном. Так положено по закону, спорить отец не может. Если хочет, пусть считает младшего брата подлецом, это его право, но такова жизнь («сель а ви» тогда не говорили).
Для отца это было ужасным ударом, крахом основ. С ним так поступил младший брат, которого он вырастил. Да, по тому времени, и масштабы катастрофы были действительно немалые, ведь Москва только начинала строиться, надежд на квартиру не было. Отец перестал спать, страдал, не мог успокоиться. По семейному преданию, именно поэтому мы возвращались в Москву не самолетом (двое суток, кажется, с посадками и ночевками в Чите, и еще где-то), а поездом – семь суток, плюс сутки опоздания, всего восемь. Для того, чтобы у отца было несколько лишних дней прийти в себя.
И мы покатили через всю Россию. Одна из неразгаданных мной загадок семьи – почему мы ехали вчетвером на трех местах. Папа, мама, двое детей. Алешке не было двух лет, а я, хоть и семилетний, но писался по ночам как новорожденный. Ведь ехали с Сахалина, деньги были, могли приплатить к бесплатному армейскому билету.
А так: на одной нижней полке спал я, на другой спал Алеша и сидела мама, держа навесу описанные мной простыни, чтоб к утру просохли. На одной верхней полке храпел отец, а на другой – наш несчастный сосед.
Все-таки доехали, дядя нас встретил и… доставил в нашу 13-метровую комнату.
Скандалы с семьей дяди начались почти сразу же по приезде, в основе, конечно, кому какая комната и как разрешить квартирную проблему, но припомнили и все остальное. Я пошел в школу в Потаповском переулке, отец начал работать в международном отделе газеты 'Советский флот', а мама решала все бытовые проблемы.
Она вертелась волчком, чтобы заработать. Устроиться адвокатом было трудно, да и куда с такой оравой. Как я сейчас понимаю, маму не очень-то и манила адвокатская работа, не по ней она была. Но деньги нужно было где-то доставать. Мать одалживала, переодалживала, закладывала в ломбард то кольцо, то отрез на платье, делала кукол для актеров, выступавших на эстраде в провинции и в Москве по клубам, только бы отец не устроил скандала, что обед плох или на что-то нет денег.
Сахалинские накопления рассосались сами собой – два лета мама провела с нами на юге, в Джубге. Это сейчас известный курорт, а тогда была рыбацкая деревня. Что-то по мелочам, наверное, купили – все-таки переехали в Москву, но не машину, не дачу.
В общем, денег не было никогда. А папа ничего не понимал, даже чувствовал себя ущемленным. После того, как он впервые попал на дипломатический прием, пришел домой, лег на тахту и, поглаживая себя по брюху, сказал матери: 'Мне бы другую жену, я бы многого добился в жизни'. Но это после приема, а так просто орал на маму, упрекал, что денег нет, потому что она транжирит деньги, вот его мать была хозяйка – она покупала бой яиц и колбасные обрезки, готовила вкусно, а денег уходило мало.
И, чтобы смысл слов лучше доходил, поливал мать, хоть и не матом, но такими изощренными оскорблениями, что неизвестно, как хуже. Сказала бы мама в ответ: «Побольше надо приносить – не буду одалживать». Так мне говорила моя жена в тяжелые минуты в ответ на мои недовольства, выраженные в значительно более мягкой форме. Или помахала бы перед носом у папани пальцем, как одна сахалинская дама, оказавшаяся рядом с отцом в минуту гнева: «Ты на меня не ори, я тебе не Полинка!» Может быть, тогда Зевс-громовержец и смутился бы, поискал бы подработку. Я всю жизнь проработал на двух работах, и ничего.
Но мама моя плакала, хваталась за сердце, прижимала к себе детей, а на следующий день искала