Рыбы в тот год была прорва, отмели усеивали жирные морские слизни, а прибой оставлял на песке морские огурцы, кислый морской виноград, морскую траву и набитых икрой морских ежей. Старик делал запасы и каждое утро ставил на косяке зарубку, ведя счёт дням, как люди делают засечки на щеках, отмечая годы жизни. Еще он положил себе почаще греться о старуху, но быстро забыл об этом. Старуха перестала с ним разговаривать с того дня, как перевернулся престол, а ему нечего было ей сказать.
Когда число зарубок достигло двухсот и один косяк кончился, случился странный улов — вместо рыбы в сетях обнаружился сложившийся калачом мужчина с мертвенно бледным лицом, бронзовой полосой, охватывающей его голову по северному тропику и в одежде из кожи необычного зверя — мех на ней рос внутрь, а не наружу. Мужчина мёртвой хваткой прижимал к груди тугую сумку. С деревянным стуком он упал на дно стариковской лодки и через некоторое время задышал, выпуская на доски скудные струйки. Когда старик, сильно ударив вёслами, загнал лодку на берег, веки утопленника затрепетали и он открыл глаза, странно белёсые, как будто вода наполнила не только его лёгкие, но и склеру. Он моргнул раз, другой, выгнулся дугой и с рёвом изверг из себя огромное количество воды — старик никогда не думал, что внутри человека так много места. Он вывалил мужчину из лодки и подмышки отволок в сарай. Там он присел на корточки и сосчитал засечки на щеках утопленника — на левой двадцать четыре, на правой — двадцать две. Вот те на — уже лет десять, как покойник.
А с виду — тоже покойник, только под двадцать.
Когда кончилась застрёха и зарубки переползли на второй косяк, покойник впервые вышел на свет. До этого дня он валялся в сарае на боку, обхватив сумку руками и для верности прижимая ее к животу коленями, старуха вливала в него жирный рыбный бульон, а старик ходил кругами и опасливо принюхивался — но нет, покойник только поглощал, ничего не выдавая наружу. Кроме того, старик обнаружил, что большое количество зарубок не обязательно пересчитывать, как приходится считать годы жизни людей, чтобы узнать итог — просто глянул на дверь и сразу получил ответ — двести пятьдесят шесть.
Несколько дней покойник тихо сидел на дворе, смотрел на море и так морщил лоб, что кожа наползала на бронзовый обруч. Потом начал есть сам, прижимая к себе сумку одной рукой, подходить к ограде, подниматься на дюны, жевать какие-то травки, спускаться к воде. Старик ничего у него не спрашивал — оказалось, что при молчащей старухе он и сам разучился говорить — и так и не узнал, как он попал к нему в сети, что у него в сумке, почему обруч на голове, откуда столько годовых засечек, из шкуры какого зверя сшита его одежда и почему он так смотрит на старуху — как будто знал её, но забыл.
Даже когда покойник, вытащив из сарая старый глиняный чан и набив его морской травой — не съедобной, другой — пару дней колдовал над ней, старик не стал задавать ему вопросов. И когда он, разлив вонючую жидкость из чана в плошки, стал настойчиво угощать и старика, и старуху, и самого себя — тоже ничего не сказал, а просто задержал дыхание и выпил.
Очнувшись, он сразу посмотрел на косяк — добавилось три новых отметки, вырубленные с особым тщанием и необычно глубоко. Он не сомневался, что это его рук дело, хотя и не помнил, чтобы он их ставил. Больше, однако, было некому — и покойник, и старуха исчезли. Он заглянул в дом, в сарай, долго смотрел в море, прежде чем осознал, что обе лодки на месте, поднялся в дюны, но не нашел следов на плотном песке.
Зато на старухиной лежанке он обнаружил яйцо.
Оно не очень напоминало чаячьи яйца, которые старик таскал на скалах, когда был помоложе — те были округлые и хрупкие, а это — ребристое, упругое и гораздо крупнее — пальцы не смыкались с ладонью. Сквозь полупрозрачную скорлупу просвечивало золото. Он долго рассматривал яйцо, потом завернул в ветошь, положил на стол в лужицу солнечного света и побрел к морю, снимать сети. Ставить он их больше не собирался. Оставалось сорок пять зарубок.
Теперь он почти не заходил в дом, дни напролёт просиживая на бывшем престоле во дворе, наблюдая вращение солнца, птиц, движение дюн. Спал в сарае, на груде мешковины, на боку, подобрав колени к груди, как укладывают умерших. А в доме только гонял мышей, расплодившихся после исчезновения старухи, да любовался яйцом, которое будто бы распирало изнутри — скорлупа истончилась, натянулась и внутри отчетливо просматривалось свернутое в клубок золотистое тело. Он думал — может, это старуха снесла яйцо? Может, там внутри новая старуха? А впрочем, ему-то какая разница.
День десятой зарубки — если смотреть с конца — он и встретил на дворе — забыл накануне уйти в сарай и заснул сидя. Море разлеглось плоским блином, воздушный купол превратился в медузу со жгучим брюхом. В доме пищали осатаневшие грызуны, а с запада доносился звон бубенцов.
Аксолотль украл десять дней.
В доме туго, с оттягом хлопнуло. Писк моментально прекратился, только бубенчики продолжали беспечно позванивать в тишине, все ближе и ближе. Когти царапнули глинобитный пол, скрежетнули об известковый порог. Жро развел руки. Теплая тяжесть обрушилась к нему на колени, лапы упёрлись в грудь, ослепительный свет ударил в глаза из маленькой чёрной треугольной бездны, неизвестно как раскрывшейся прямо перед лицом.
Зверь потянулся, повозился, устраиваясь поудобнее, кроша когтями рыхлый пористый камень бёдер и выбрал точку на вершине дюны, в которой его взгляд встретит Царя- Скомороха.
©Грант Бородин, 2004
Грант Бородин. Большие уши
В связи с последними — хоть и несколько устаревшими по мировым масштабам — достижениями словесности Царю Пидарию пришлось подняться с войском тринадесять и трёх племён и обложить осадой Великий Город, построенный Царём-Скоморохом в треугольнике вод — жёлтой реки, красной реки, синего озера; отражения стен Города дрожали и перетекали из цвета в цвет, накрываемые отражениями значков и бунчуков, под ними светочувствительными запятыми проносились вёрткие рыбины, а еще ниже в окружении бурого кружева водорослей смутно белели лица чересчур беспечных рыбаков; звонко дудели деревянные дудки, гудела натянутая на обручи кожа, волны носили обломки лодок и тринадесять и три племени галдели, как триста три птичьих базара — всё это было очень красиво, а кроме того — в точности как подобает.
Широко расставив ноги, Пидарий, Царь Свободы, стоял на этом берегу и разглядывал тот, хранящий молчание. Глаза Пидария были широко распахнуты и всё равно какая-то часть Города оставалась вне поля зрения и вне поля ума, потому что Города было слишком много для одного человека, даже Царя. Город представлял собой что-то много большее, чем можно вообразить зараз, и непонятно было, как можно взять его так, чтоб он прежде не взял тебя. С другой стороны, не оставалось уже никакой возможности его не взять, коль скоро тридцать три племени собрались на берегах трёх вод, и значит, необходимо брать его насколько возможно неспеша.
Пидарий отворачивается от Города и произносит приказ, а тридцать три толмача перетолмачивают его каждый на свой язык, так что поднимается ужасный гвалт, а потом суматоха, когда мужам удаётся ухватить суть и приступить к делу. Мало-помалу окрестные холмы лысеют, показывая глиняные проплешины, дыры карстов и бородавчатые выходы породы, а Город обрастает скорлупой, внешним городом, в котором каждой башне на том берегу соответствовала башня на этом, бастиону — бастион, а воротам — ворота, и каждому втянутому на ту сторону мосту — мост, готовый в любой момент вытянуться с этой. И оказаться на реке между двумя рядами стен означает попасть меж двух зеркал, отражающих друг друга, но не успевающих отразить наблюдателя, почти мгновенно гибнущего под градом