— Худые — кожа да кости! — она рассказывала. — Но зато какие пламенные речи.
– “Долой буржуев!”
– “Да здравствует власть рабочих и крестьян!”
Вдруг в этакой возбужденной обстановке один очень рыжий и конопатый каторжанин вышел на трибуну и вот с какими словами обратился к бушующей, революционно настроенной толпе:
— Товарищи! Век мирских невзгод подобен сну, иллюзорен и недостоин никакого внимания. Закройте рты и зажмурьте глаза: погрузитесь хоть раз в свою собственную сокровенную природу. Это вам поможет, товарищи, искоренить желания, глупость, зависть и злобу. А также слишком серьезное отношение к вашим рождениям и смертям.
Все онемели. А он сделал паузу и добавил:
— Товарищи! Вы устали. Пожалуйста, отдохните.
Как сообщает стенографистка, после его слов среди многолюднейшего собрания не было ни одного, кто бы в эту минуту не обрел просветления.
Естественно, моя будущая бабушка Фаина влюбилась в него до полусмерти, поэтому с трибуны, на которую этот тип всходил еще неизвестно кем, спустился уже не кто иной, как мой родной и любимый дедушка Степан.
Это была пара — нимфа и сатир. Сам себя дед называл мордоворотом.
— Я иду, а на меня все морды воротят, — с гордостью говорил он.
В ссылку дед попал еще при царизме. За распространение листовок революционного содержания. К нему явилась полиция с ордером на обыск и на арест.
Полиция колотит в дверь. Он им:
— Иду, иду!
А сам не открывает. Он решил быстро и незаметно съесть листовки.
Когда полиция ворвалась, он съел почти весь тираж. Осталось несколько листовок. Полицейские схватили их и жадно стали читать. Там было написано:
Оба полицейских, прочтя листовку, обрели просветление, которым они, как всякое живое существо, изначально обладали, но были погружены во м рак неведения.
В то же мгновение в их полицейских сердцах вспыхнуло ответное стихотворение — одно на двоих — об Истинной Реальности и иллюзии, движении и покое:
— продекламировали полицейские. С этими словами они сдали деда в участок и отправили на каторгу.
Будучи в заключении, мой дед оказался в камере с образованнейшим человеком своего времени. Звали его Карл Иосифович Сафьяни. Двадцать иностранных языков он знал в совершенстве, а остальные тридцать четыре так-сяк: умел на них читать и писать.
Шесть долгих лет просидели они в одной камере со Степаном. И все свободное время уважаемый профессор Московского университета Карл Иосифович Сафьяни посвящал тому, что обучал Степу разным иностранным языкам: английскому, польскому, итальянскому, латинскому и древнегреческому, даже персидскому и японскому.
Дедушка Степан оказался на редкость способным и трудолюбивым, он не только все схватывал на лету, но и очень старался, учил слова, записывал в тетрадочку, и они подолгу с Карлом Иосифовичем упражнялись в устной речи. К концу заключения Степан уже с гордостью подумывал про себя, что попал он в тюрьму совершенно необразованным пролетарием, простым чаеразвесчиком (он работал на чаеразвесочной фабрике), а вернется интеллигентом, как Карл Иосифович Сафьяни — широко образованным человеком своего времени.
Он даже поделился с Карлом Иосифовичем своими мечтами, что когда он выйдет отсюда, то не составит ли Карл Иосифович ему протекцию на должность преподавателя иностранных языков, ну, он пока не знает куда — в гимназию или Московский университет…
— Да тебя, Степа, Кембридж примет как родного! — подбадривал его Карл Иосифович. — Я уж не говорю про Сорбонну.
И вот пришла им пора прощаться. (Дедушку выпустили намного раньше.) Обнялись они на прощанье, Степа чуть не плачет от благодарности к своему учителю — такие тот перед ним раздвинул неслыханные горизонты.
Гремя ключами, конвоир открыл тяжелую дверь.
И тут Карл Иосифович говорит:
— Степа, послушай, я перед тобой виноват.
И признается, что все, чему он его научил, — полная туфта, он это на ходу придумывал и шесть лет дурил дедушке мозги.
— Как? — проговорил изумленный Степан, буквально не веря своим ушам. — Вы же профессор!..
— Это моя кличка такая “профессор”, — отвечает Карл Иосифович. — А сам я карточный шулер, карманник, мошенник и шарлатан. Плохо я поступил с тобой, — он говорит. — Но ты, Степа, зла на меня не держи. У меня есть смягчающее обстоятельство: все, чему я тебя учил, мне потом самому приходилось заучивать, иначе нам бы с тобою не удавалось так ловко упражняться в устных беседах.
— Нет, это как понимать? — говорит потрясенный Степан. — Вы хотите сказать, что все, чему я учился шесть долгих лет — столь прилежно и старательно, — этого… вообще… нет в природе?!!
Карл Иосифович молча развел руками.
— Ни вашего “английского”, ни “японского”, ни “персидского”?.. Ни “древнегреческого”, ни “итальянского”??? — перечислял Степан побледневшими губами, прямо на глазах из широко образованного человека своего времени превращаясь обратно в темного пролетария и простого чаеразвесчика.
— Степа, — сказал Карл Иосифович, отступая за конвоира, — прости, я хотел пошутить, я слышал, в тюрьмах давали подобные уроки интеллигенты и аристократы, если сидели с такими лопухами, как ты. Но ты, Степа, до того устремился к знаниям, что напрочь отрезал мне путь к отступлению. И тогда я сжег мосты.