Михаил Афанасьевич Булгаков
Птицы в мансарде
Весеннее солнце буйно льется на второй двор в Ваганьковском переулке в доме э 5, что против Румянцевского музея.
Москва – город грязный, сомнений в этом нет, и много есть в ней ужасных дворов, но такого двора другого нету. Распустилась под весенним солнцем жижа, бурая и черная, и прилипает к сапогам. Пруд из треснувших бочек! Помои и шелуха картофельная приветливо глядят сквозь сгнившие обручи. А в углу под сарайчиками близ входа в трехэтажный флигель с пыльными окнами желтыми узорами вьются человеческие экскременты.
На Пречистенке час назад из беловатого чистого здания, где помещается Мпино, вышел молодой человек в высоких сапогах и засаленной куртке и на вопрос:
– А где же, товарищ, это самое ваше общежитие?
– Валяйте прямо на Ваганьковское кладбище!
– Что это за глупые шутки!
– Да вы не обижайтесь, товарищ, – моргая, ответил человек в сапогах, это я не вас. Так мы называем общежитие. Садитесь на трамвай э 34, доедете до Румянцевского музея. – Он указал рукой на восток, приветливо улыбнулся и исчез.
И вот этот двор. Вот и флигель серый, грязный, мрачный, трехэтажный. По выщербленным ступенькам поднимался, по дороге стучался в неприветливые двери. То на двери: 'типография', то вообще никого нет. И ничего добиться нельзя.
Но вот встретилась женская фигурка, вынырнула из какой-то двери, испытующе поглядела и сказала:
– Выше.
Выше дверь, потом мрачное пространство, а дальше за дощатой дверью голоса:
– Войдите!
Вошел.
И оказался в огромной комнате, т.е., вернее, не комнате, а так – в большом, высоком помещении с серыми облупленными стенами. И прежде всего бросился в глаза большой лист на серой стене с крупной печатной надписью 'Тригонометрические формулы' и открытое окно. Ветер весело веял в него.
Посредине помещения был длинный вытертый засаленный стол, возле него зыбкие деревянные скамьи. По стенам под самыми окнами стояли железные кровати с разъехавшимися досками. На них кой-где реденькие, старенькие одеяла, кое-где какой-то засаленный хлам грудами, тряпье, пачки книг. Лампочка на тонкой нити свешивалась над столом, довершая обстановку. Все.
И было шесть молодых людей, глядевших во все глаза.
Когда все недоумения уладились и состоялось знакомство, все расселись на скамьях и полились речи.
– Но ведь печки же нет… как же топить? – робко спрашивал я.
– Нет! – хором перебивали голоса, – печка есть, но мы ее сняли теперь. Вон она где, проклятая, стояла! Вон.
На полу, на память от печки, чернело круглое выжженное пятно.
– Почему она проклятая? Не греет разве?
– В том-то и беда, что греет!! – загремели голоса. – Как ее затопишь, сейчас же 3 градуса, и шабаш. Пропали мы тогда!
– На нос, – сказал курносый строго.
– Капает!! – ревели голоса, – капает со стен и с потолка. Течет, тает, как весной.
– На книги льется, главное.
– Неприятно жить. Оттепель.
– Курьезная печка, – задумчиво сказал блондин, – дымит, как сволочь. А между тем дымить ей не следовало. Тяга хорошая, приладили мы ее как следует, – он испытующе поглядел куда-то вверх, в ободранный пятнистый угол в потолке, – но дымит. По неизвестной причине.
– И дымит, знаете ли, как-то особенно. Дым знаменами по всей комнате. Синий-пресиний. А глаза красные.
– Не топить – здоровее, – сказал бас.
– Только тогда немного холодно, – спорил блондин, – встанешь, а в тазу лед. Кулаком проломишь, под ним тогда вода. Холодная такая.
– Умывальника абсолютно нет.
– У вас вообще ничего нет! – укоризненно сказал я. – За этой дверью что?
– Тут отдельное помещение. Комната. Зимой мы в ней поместили одного нашего. Вот, говорим, будет тебе отдельная комната. Ну, он два дня прожил, потом выходит, говорит: 'Ну вас к чертовой матери с вашим отдельным помещением'. Вещи вытащил и сюда переехал, говорит: 'Вы тут дышите, это совсем другое дело'. Ну он вообще слабого здоровья. Изнеженный. У него насморк был. Так мы устроили в отдельном помещении кладовку. Муку положили.
– Это все проклятая фотография.
– При чем здесь фотография?
Оказалось, что за стеной, где дверь в отдельное помещение, находится ателье. Оно вдребезги разбито, зимой ветер свистал в него. А стена тонкая, фанерная.
– Уборная-то по крайней мере у вас теплая?
– Как вам сказать… – задумался блондин. – Она, может, и теплая, но она, видите ли, не работает. Потому что трубы в ней промерзли и полопались. Так что она закрыта.
– Господи, твоя воля! Как же вы были зимой?
– А мы записались на чтение книг в Румянцевском музее. Там великолепная уборная. Ну, а ночью, когда музей закрыт, на Пречистенский бульвар ходили. Или так вообще…
Блондин загадочно повертел пальцами и указал в раскрытое окно, сквозь которое вместе с ветром влетал пока еще слабый и смутный запах второго ваганьковского двора,
– Черт знает что такое!
– Теперь что! – грянули собеседники, – благодать! Весна! Самое главное – вышибли печку, будь она проклята. А уборная – она оттает.
– На какого дьявола тут эти трубы. И вообще, что было раньше в этом сарае?
– Это не сарай, – хором обиделись эмпиновцы, – здесь – мастерская раньше была. Но теперь все, конечно, в ветхость пришло. Вообще не ремонтируется. Никто внимания не обращает.
– За загородкой что?
– Там еще четверо наших. Там хорошо.
За загородкой было, действительно, неизмеримо лучше. Напоминало ночлежку. Были четыре кровати с одеялами и даже картинки на стене. И черная печка.
– А где студентки помещаются?
– Студентки ниже.
Всей компанией затопотали вниз по лестнице, по дороге заглянули в уборную. Гадость неописуемая.
Студентки были ошеломлены появлением всей компании с неизвестным лицом во главе.
– По поводу чего? По какому поводу? – добивались они.
И лишь одна сидела на сундуке и шила. По лицу ее блуждала скептическая улыбка.
– Осмотреть? Прекрасно! Осмотрите!
– Чего тут смотреть! Общежитие дайте! Вот что!
– Я, товарищи, не могу, к сожалению, вам дать общежитие… Описать могу…
Скептическая улыбка заиграла сильнее у сидящей на сундуке.