жена - императрица!
Так появилась во Франции Четвертая династия. Меровинги, Каролинги, Капетинги и вот теперь Бонапарты... И надпись, вызывавшая вначале улыбки, но для меня полная смысла: 'Император, согласно Конституции республики'. Все как в любимом Риме. Я вернул времена Цезаря...
А потом я короновался в Италии.
Однако трон оставался для меня не больше, чем куском дерева. Коронации, все эти титулы нужны были только моему государству. Никто в моем доме не заметил, чтобы я хоть как-то после этого изменился. Огонь в камине, одеколон после бритья, разбавленный 'Шамбертен' и ванна два раза в день - вот все, что мне было нужно.
Ибо подлинные времена величия и поклонения прошли. Я как-то сказал Жозефине: 'Я слишком поздно родился. Я прошел прекрасный путь, чего тут гневить Бога! Можно считать, что я уже повелеваю Европой... А вскоре всю ее завоюю... И, может быть, покорю Англию. И моя империя охватит больше земель, чем империя Александра Македонского. Но и тогда нельзя будет сравнить мое могущество с величием Александра. Завоевав Азию, он объявил себя сыном Юпитера, и весь Восток ему верил. Если бы я объявил себя сыном Отца Небесного, любая рыбная торговка подняла бы меня на смех...' Жозефина посмотрела на меня в ужасе, как на сумасшедшего. А я ведь шутил. Да, шутил...
Император помолчал и добавил глухо:
- Жалкий век лавочников! Величия не осталось на мою долю... Всюду стена!
Он долго сидел, задумавшись. Потом сказал:
- Вычеркните последнее... - И продолжил: - Коронация примирила меня со старыми аристократами. Я разрешил им вернуться. И они радостно возвращались. С каким изяществом они произносили знакомые слова: 'Сир... Мадам...' Слова их молодости!
После коронации мои генералы стали маршалами. Эти сыновья лавочников, трактирщиков, булочников должны были носить придворные костюмы. Но бархат, мундиры с золотым шитьем плохо сидели на израненных телах... А их супруги должны были учиться танцевать и вести беседу так, чтобы Европа не померла от смеха. И это было ох как нелегко! К примеру, жена маршала Лефевра, камергера моего двора, известная в юности в одном портовом заведении под прозвищем 'Мадам без церемоний', никак не могла забыть свой живописный жаргон...
Вчерашние консулы теперь именовались архиканцлером и архиказначеем, Талейран - обер-камергером, а Фуше - графом... Первое время многие (как и я) сохраняли юмор и подшучивали над переменами. Но уже скоро желание придворного мундира или крестика Почетного Легиона у всех этих вчерашних якобинцев превратилось в какую-то неукротимую страсть. Даже у Фуше, столь нелепого в роскошной мантии и шитом золотом мундире... даже у него появился этот голодный блеск в глазах. Кровавому якобинцу и члену Конвента стало мало титула графа, и мне пришлось сделать его герцогом Отрантским и навесить на него Большой крест Почетного Легиона. И он гордо вышагивал во всем этом великолепии -- узкоплечий, с лицом мертвеца...
Теперь у меня был настоящий двор... и все же ненастоящий. Настоящим двором должны править женщины. А моим правили военные. И для них мой двор был лишь паузой между бивуаками. Да и женщина для них - только 'отдых воина'. И, пожалуй, прав был Талейран, когда сказал: 'Какой скучный двор! Что делать: веселье не слушается барабана'.
Создавая империю, я вынужден был позаботиться и об идеологии. Французы - как хорошенькая кокетливая женщина, их тянет к запретному. И газеты порой слишком весело смеялись над властью. Так что из ста шестидесяти газет, которые так славили мой приход к власти, я оставил только четыре... Для того, чтобы управлять прессой, нужны хлыст и шпоры. И я требовал от Фуше неустанной бдительности. Но он не всегда был на высоте. Например, в 'La Publicite' осмелились намекать на наши трудности на польском фронте. Фуше не проверил статью. И мне пришлось написать ему: 'Небрежность, с которой вы осуществляете надзор за прессой, заставляет меня закрыть эту газету. Это сделает несчастными ее сотрудников. Их беды целиком на вашей совести...' Постепенно я уменьшал размеры газет, чтобы было поменьше соблазна и места печатать рискованные материалы. За эти убогие размеры англичане презрительно называли их 'носовыми платками'. На что я искренне отвечал: 'Моя мечта свести все публикации к объявлениям'. Теперь важные статьи все чаще спускали из моей канцелярии. А когда какой- то жалкий редактор посмел сказать: 'Мольер трудно жил при короле, но теперь ему жить было бы невозможно', я попросил передать глупцу, что люблю Мольера, но без колебаний запретил бы 'Тартюфа'! И чтобы запомнили раз и навсегда: царство смутьянов закончено!
Пришлось заниматься, конечно, и книгами по истории. Имена Марата, Робеспьера, Дантона были напрочь вычеркнуты из них. Правда, нашлись хитрецы, которые придумали писать о них, как бы их осуждая... Я попросил Фуше все объяснить нашим умникам... И мерзавец со своей неподражаемой иезуитской усмешкой сказал авторам: 'Нельзя ни в каком варианте! Ибо рождает печальные воспоминания о столь печальном прошлом. А дух нации должен быть бодр...'
И тогда же якобинец Фуше ввел забавный термин - 'скрытое якобинство'. Это значит: при помощи аллюзий критиковать режим... Особенно преуспевали в этом театры. Я внимательно следил за их репертуаром. Например, 'Тамплиеры'. Эта трагедия красочно рассказывала о преступлениях королевской власти. Я предпочел закрыть этот, скажу прямо, отличный спектакль. И приказал Фуше объяснить нашим театрам: спектакли, которые можно трактовать как нападки на сильную власть, будут запрещаться немедленно. Я сделал выговор Фуше и попросил его чаще помогать театрам - настойчивыми советами и, главное, деньгами... если будут играть то, что нам нужно. Например, были даны средства на полезный спектакль о библейском царе Сауле. Сюжет поучительный: великий человек Давид наследует царство жалкого царя-вырожденца Саула. И прославляет народ свой... Кстати, на мою критику Фуше сначала молча обижался, а потом демонстрировал свою обиду, доводя мои пожелания до абсурда... Например, он заказал и передал большие деньги на постановку оперы 'Триумф Траяна'... тотчас после Тильзитского мира и унижения русского царя. Музыка была превосходна, но лесть в мой адрес столь очевидна и бездарна, что мне пришлось покинуть зал до конца представления, чтоб избежать насмешек.
Проводить твердый курс всегда нелегко. И в оппозицию постепенно перешли все великие, начиная с Шатобриана. А я мог только вздыхать: 'Если бы Шатобриан сумел употребить свой талант в направлении, которое ему много раз было указано, как бы он мог быть полезен нации!' Хотя и знал: он на это никогда не пойдет! Как и все они: Шатобриан, Бенжамен Констан, мадам де Сталь... Эту троицу великих, как ни печально, пришлось выслать из Парижа. Помнится, я тогда сказал: 'Как жаль, малая литература всегда за меня, а великая почему-то против...'
Это было закономерно: великая литература и великий порядок несовместимы. А мне нужен был порядок, единая страна, похожая... да, на военный лагерь! Я говорю об этом без стеснения. Ибо республика жила, окруженная ненавистью монархической Европы. И против меня уже собралась очередная вооруженная коалиция. Так что в конце концов я, обожавший разум, вынужден был сформулировать: 'Мысль - вот главный враг цезарей'.
Да, милый Лас-Каз, все короли при вступлении на трон клянутся в верности свободе и просвещению, но сами царствуют для того, чтобы надеть на них узду... если хотят остаться королями.
Однако несколько интеллектуалов, требующих свободы для бунтующей и подчас развращенной мысли, отнюдь не составляли большинство нации. Французы, славившие свободу, вовсе не любят ее, впрочем, как и остальные народы. На самом деле, их единственный кумир - равенство... Они обожают подводить всех под один уровень. И я подарил им это равенство - перед моим Кодексом. Никакого преимущества происхождения, все имели одинаковые права в моем государстве. И в ранце каждого солдата был спрятан жезл маршала. Равенство связывает народ незримыми узами с абсолютной властью.
Да, я был прост, даже смешлив с моими солдатами - они проливали кровь... Но с интеллектуалами всегда держался сухо и строго, чтобы у них не возникло ложной надежды на независимость суждений. Чтобы знали: муха, пролетевшая без моего приказа, будет считаться мятежницей!
Я оставил народу одно право - быть хорошо управляемым.
Великая империя, боевая империя, объединенная властью одного человека, была создана. И мираж объединенной Европы манил меня...
Булонский лагерь продолжал грозить Британии... Моя двухсоттысячная армия ожидала со дня на день приказа о нападении на остров. Пятьсот судов стояли в порту... Когда я прибыл в Булонь, войска