Точнее, наступает миг, когда он не властен.
Выпив чаю, он приказал мне снова включить «устройство». Теперь он захотел прослушать свою дачу. В пристройке, где жили «прикрепленные», шло препирательство.
— Нет, унесите их, — звучал голос Валечки. — Иосиф Виссарионович хочет ходить в старых!
Видно, охранник принес новенькие валенки.
Голос кастелянши Бутусовой:
— Но его, Валюша, совсем развалились.
— Ноги у него больные, потому и хочет в старых, — объяснила Валечка.
Коба помрачнел, постучал ложкой о блюдце. Знал я, он сейчас думает: «Вот этого сообщать не следовало». Ничего о нем сообщать не следовало.
Валечка Истомина — старшая сестра-хозяйка, и не только. Она чистенькая, беленькая, хорошенькая. И всегда веселая, всегда в хорошем настроении. Ее привезли ему после смерти жены. Тогда ей было восемнадцать, теперь она приближалась к сорока. Старилась рядом с ним. Он редко говорил с ней. Она стелила постель. Ложилась в нее, когда он велел. И, должно быть, каменея от ужаса и почтения, отвечала на молчаливые ласки его короткого волосатого тела. И тотчас уходила
Помню, в 1946 году, после того как он вернул меня из лагеря, Коба вновь позвал меня на Ближнюю дачу. Она пришла в Малую столовую, где мы с ним сидели, стелить ему постель. Он вдруг спросил ее:
— Люди рады победе?
— Рады! Ох, как же они рады! Все вас благодарят, Иосиф Виссарионович. Они ведь за вас умирали.
И он поцеловал ее. Впервые при мне. А может, вообще — впервые.
А она заплакала и смешно закивала.
— Иди, иди, — брезгливо сказал он.
Она торопливо ушла.
— Плачет, а почему — не поймешь, — сказал он хмуро.
Но возвращаюсь в последнее утро Кобы.
Когда он допил чай,
Он заметил мой взгляд.
— По-прежнему веришь? Знаю — веришь! Но если Он Всемогущий и Премудрый — зачем такая бессмыслица? В начале ты слишком молод, потом слишком стар, а между первым и вторым — ерунда, мгновенный промельк. Пора уходить, а ты не жил! «Кипит наша алая глупая кровь огнем неистраченных сил…» И сколько бы ни сделал, все пожрет смерть… Вчера нашел письмо Бухарчика. Он там цитирует… — Коба прочел по бумажке, видно, выписал: — «Жизнь — это… комедиант, паясничавший полчаса на сцене и тут же позабытый; это повесть, которую пересказал дурак: в ней много слов и страсти, нет лишь смысла…» — Он повторил: — «Нет лишь смысла»… Не знал смысла и Бухарчик. Нет, если бы Бог был и был бы другой,
(Забавно, в последнее время в разговорах со мной он часто вспоминал Бухарчика — так нежно называл Бухарина Ленин. И Коба теперь нередко говорил о нем — расстрелянном и опозоренном им Бухарине.)
Меня привезли домой в час дня. Когда я вошел в квартиру, жена побледнела:
— Что-то случилось?
— Нет, — ответил я. —
Больше я ничего не сказал. И она, как положено хорошей грузинской жене, больше не спрашивала.
Поспал, в шесть проснулся. Надел чистое белье… Если что, к Господу следует являться в чистом, как учили нас с Кобой в семинарии.
Поел. В
28 Февраля. Последний вечер Кобы в Кремле
В девять вечера меня привезли в Кремль в просмотровый зал. Коба приехал с Ближней дачи чуть позже, сел рядом со мной. Берия — с другой стороны от него. Это был старый американский ковбойский фильм, захваченный в бункере Гитлера. Он шел на немецком, я добросовестно переводил.
Фильм закончился около одиннадцати. Коба обругал его, он был раздражен, видно, что-то заболело. Когда болело, он становился яростным, ненавидел всех.
После окончания картины вдруг развеселился (наверное, боль прошла). Посмотрел на меня, засмеялся:
— Ну и рожа… Старая, сморщенная. — Потом спросил: — А где же твои «Записьки»? — (Я еще вернусь к моим «Запискам», которые не давали ему покоя.)
Я всплеснул руками:
— Забыл!
И Коба сказал
— «Записьки» привезешь сегодня же на дачу, положишь в фельдъегерской рядом с почтой. И катись домой. Видеть тебя долго противно. Все думаю: неужели мы с тобой похожи?
Свершилось! Все происходило, как мы задумали! Я должен был радоваться. Но втайне я надеялся, что он НЕ прикажет мне приезжать на дачу… и тогда
Прощание
— Днем была туча воронья. Чтоб завтра — ни одной вороны. И тебя — вместе с ними. Пиши заявление. Не следишь за порядком.
Обычно он уезжал, не прощаясь со мной. Он уже давно держал меня вроде как за слугу. Но тут вдруг сказал:
— Прощай, Фудзи, — и сделал свой обычный приветственный жест рукой — то ли помахал, то ли отдал честь. Именно так он держал руку во время демонстраций.
Боже, как мне хотелось поцеловать его. Ведь обычно он целовал
Далее все шло, как обычно: никто не знал, в какую из машин он сядет. Подойдя к выбранному автомобилю, он, как всегда яростно, отогнал от себя охранников. Это была одна из давних его игр: его охраняют вопреки его воле, а он, скромный человек, не хочет этого.
Он сел в машину.
И я тихо произнес:
— Прощай, Коба!