Жан предан Полю душой и телом, он-то и был послом любви в этой целомудренной интриге. А Поль, который, по словам Марты, должен понять, как и почему она
Орас еще долго говорил в том же духе, с мрачной язвительностью. Все это было в высшей степени нелепо и несправедливо, но, хотя я никак не разделял его подозрений, я упорно молчал, не решаясь выбранить его открыто. По правде сказать, зная, что я должен идти на дежурство и оставить его одного до завтрашнего дня, я даже предпочитал, чтобы его подстегивала горечь обиды, а не убивала невыносимая тревога. Так я и ушел, не попробовав даже разубедить его.
ГЛАВА XXIV
Когда я вернулся к Орасу после полудня, он лежал в постели, страдая от легкой лихорадки и сильнейшего нервного возбуждения. Я попытался было строго отчитать его, думая этим его образумить и успокоить, но тут же отказался от своего намерения, увидев, что он только и ждет возражений, чтобы дать выход своей злости. Я упрекнул его в том, что он больше досадует, чем огорчается. Тогда он стал уверять меня, что он в полном отчаянии, и, рисуя свое горе, настолько в него уверовал сам, что слезы выступили у него на глазах и гнев сменился рыданиями. В это время вошел Арсен. Несмотря на оскорбительные подозрения Ораса, которых Ларавиньер от него не скрыл, благородный молодой человек пришел к больному с единственной целью помочь ему, попытавшись их рассеять. Он проявил при этом столько великодушия и подлинного достоинства, что Орас бросился к нему на грудь, восторженно благодаря его, и, перейдя от бессмысленной ненависти к самой экзальтированной любви, попросил Арсена быть «его братом, утешителем, лучшим другом, целителем его истерзанной души и больного мозга».
Хотя и я и Арсен чувствовали, что во всем этом было некоторое преувеличение, оба мы были растроганы красноречивыми словами, которые он сумел найти, чтобы вызвать сочувствие к своему несчастью, и решили провести с ним вечер. Так как лихорадка его прошла и он со вчерашнего дня ничего не ел, я повел его с Арсеном обедать к нашему славному Пенсону. По дороге мы встретили Ларавиньера и прихватили его с собой. Сначала обед проходил в сосредоточенном молчании, мы все сидели подавленные, как и подобает в таких случаях; но постепенно Орас оживился. Я заставил его выпить немного вина, чтобы подкрепить силы и привести в равновесие кровообращение и нервную систему. Обычно Орас пил мало, и поэтому два или три стакана бордо подействовали на него гораздо быстрее, чем я ожидал; он воодушевился и стал болтлив, он пространно изъяснялся нам в дружеских чувствах. Сначала мы отнеслись к нему благодушно, но вскоре все это начало раздражать Поля, не говоря уже о Ларавиньере. Орас ничего не замечал и продолжал предаваться восторгам и превозносить обоих, хотя они и не слишком понимали за что. Постепенно к этим излияниям примешалось воспоминание о Марте; бросая небу вызов, он выразил надежду отыскать ее, хвалился, что утешит ее, сделает ее счастливой, и, желая уверить нас в том же, сообщил, какую страсть он сумел внушить Марте, и описывал ее пылкую и преданную любовь с непозволительным самомнением. Арсен бледнел, слушая, как Орас не без тщеславия превозносил красоту и неотразимую прелесть своей возлюбленной, выражаясь в стиле, принятом в романах. До сих пор Ораса сдерживало наше безучастное и неодобрительное отношение к его победе над Мартой, и ему приходилось, к немалому своему огорчению, торжествовать молча. Теперь, когда общее горе неожиданно заставило нас говорить с ним откровенно, расспрашивать, выслушивать его, обсуждать с ним эту деликатную тему, теперь, когда он увидел, с каким уважением и любовью мы относимся к женщине, которую он так мало ценил, он мог наконец удовлетворить свое самолюбие, рассказывая нам о ней и напоминая самому себе все достоинства утраченного им сокровища. Ему представился случай похвастаться перед нами этим сокровищем, не рискуя показаться фатом, и видно было по всему, что он уже наполовину утешился в своем горе, ибо оно дало ему право вспомнить о своем счастье. Арсен хотя и терзался, но слушал и даже с какой- то странной решимостью облегчал ему эти неосторожные признания. Хотя кровь поминутно бросалась ему в лицо, он, казалось, намерен был изучить Марту в представлении Ораса, словно в зеркале, показывающем ее с новой стороны. Он хотел раскрыть секрет той любви, которую сопернику посчастливилось внушить ей. Как потерял Орас эту любовь, ему было понятно, ибо он знал серьезную, сдержанную Марту; а Марту романтическую, подчинившуюся страсти безумца, он изучал и пытался понять впервые, слушая, как этот безумец сам ее описывает. Несколько раз он сжимал руку Ларавиньера, чтобы помешать ему прервать Ораса, а когда узнал все, что хотел, простился с ним без горечи и презрения, хотя это неуместное легкомыслие и бахвальство не могло не внушить ему скрытой жалости.
Едва он ушел, как Ларавиньер, будучи не в силах больше сдерживать свое негодование, высказал Орасу несколько горьких истин. Орас был в приподнятом настроении. Он поглощал кофе с ромом стакан за стаканом, хоть я и предостерегал его от такого чрезмерного усердия в выполнении моих предписаний. Он с удивлением поднял голову, когда безмолвное внимание Ларавиньера вдруг сменилось довольно сухой критикой. Но теперь он уже не был расположен покорно выслушивать упреки: приступ скромности; и раскаяния прошел, мелкое тщеславие взяло верх. Он отвечал на холодное презрение Ларавиньера язвительными насмешками, говоря, что тот сам воспылал безрассудной и нелепой любовью к Марте; он проявил остроумие и постепенно сам увлекся блеском своих возражений и нападок. Тон его стал оскорбителен: стремясь высмеять и унизить противника, он начал злиться. Наш обед мог окончиться весьма печально, если бы я не вмешался и не прекратил этот ожесточенный спор.
— Вы правы, — сказал Ларавиньер, вставая, — я забыл, что говорю с умалишенным.
И, пожав мне руку, он повернулся к нему спиной. Я отвел Ораса домой; он был совершенно пьян и в еще большем нервном возбуждении, чем раньше. У него начался новый приступ лихорадки; мне же нужно было идти к больным, и я боялся оставить его одного. Я спустился к Ларавиньеру, который тоже вернулся домой, и попросил его посидеть с Орасом.
— Хорошо, — сказал он, — я это сделаю ради вас, а также ради Марты: если бы она знала, что он хоть немного прихворнул, она просила бы меня об этом. Что же до него самого, то, откровенно говоря, он не возбуждает во мне ни малейшего участия. Это фат, драпирующийся в свою скорбь, тогда как горюет он на самом деле гораздо меньше нашего.
Как только я ушел, Жан сел у постели больного и минут десять внимательно к нему присматривался. Орас плакал, кричал, вздыхал, вскакивал, декламировал, призывая Марту то с нежностью, то с яростью. Он ломал руки, кусал одеяло, чуть не рвал на себе волосы. Жан наблюдал молча, не шевелясь, готовый вмешаться, если Орас что-нибудь учинит в настоящем бреду, но твердо решив не попадаться на удочку драматических сцен, которые, по его мнению, Орас был способен холодно разыгрывать, даже испытывая настоящее горе.
На мой взгляд, Орас (а я полагаю, что узнал его достаточно хорошо) не был, как думал Жан, холодным эгоистом. Это верно, что он был холоден; но он был также страстен. Это верно, что ему свойствен был эгоизм; но в то же время он испытывал потребность в дружбе, заботе и сочувствии, указывающую на любовь к ближним. Эта потребность была в нем так сильна, что доходила до детской требовательности, до болезненной обидчивости, до ревнивого тиранства. Эгоист живет один — Орас и четверти часа не мог