мебель прекрасная, по свидетельству молодого офицера Магденко, случайного попутчика Лермонтова и Столыпина: 'Большие растворенные окна дышали свежим, живительным воздухом... Всюду военные лица, костюмы - ни одного штатского, и все почти раненые: кто без руки, кто без ноги; на лицах рубцы и шрамы; были и вовсе без рук или без ног, на костылях; немало с черными широкими перевязками на голове и руках. Кто в эполетах, кто в сюртуках. Эта картина сбора раненых героев глубоко запала мне в душу'.
В бильярдной Магденко обратил внимание на офицера Тенгинского пехотного полка, о котором ему сказали, что это Лермонтов. Затем он продолжал свой путь в Пятигорск и Тифлис. 'Чудное время года, молодость (мне шла двадцать четвертая весна) и дивные, никогда не снившиеся картины величественного Кавказа, который смутно чудился мне из описаний пушкинского 'Кавказского пленника', наполняли душу волшебным упоением. Во всю прыть неслися кони, погоняемые молодым осетином... И вот с горы, на которую мы взобрались, увидал я знаменитую гряду Кавказских гор, а над ними двух великанов - вершины Эльбруса и Казбека, в неподвижном величии, казалось, внимали одному аллаху'.
По этой дороге уже пронеслись Лермонтов и Столыпин, которых Магденко повстречает еще и еще.
Из Ставрополя Лермонтов написал два письма - бабушке и Софи Карамзиной.
'Милая бабушка.
Я сейчас приехал только в Ставрополь и пишу к вам; ехал я с Алексеем Аркадьевичем, и ужасно долго ехал, дорога была прескверная, теперь не знаю сам еще, куда поеду; кажется, прежде отправлюсь в крепость Шуру, где полк, а оттуда постараюсь на воды. Я, слава богу, здоров и спокоен, лишь бы вы были так спокойны, как я: одного только и желаю; пожалуйста, оставайтесь в Петербурге: и для вас и для меня будет лучше во всех отношениях. Скажите Екиму Шангирею, что я ему не советую ехать в Америку, как он располагал, а уж лучше сюда, на Кавказ. Оно и ближе и гораздо веселее.
Я все надеюсь, милая бабушка, что мне все-таки выйдет прощенье и я могу выйти в отставку.
Прощайте, милая бабушка, целую ваши ручки и молю бога, чтоб вы были здоровы и спокойны, и прошу вашего благословления.
Остаюсь покорный внук Лермонтов'.
Письмо С.Н.Карамзиной от 10 мая 1841 года написано по-французски, с приведением стихотворения на французском языке 'в жанре Парни':
'Только что приехал в Ставрополь, любезная m-lle Sophie, и тотчас же отправляюсь в экспедицию с Столыпиным Монго. Пожелайте мне счастья и легкого ранения, это самое лучшее, что только можно мне пожелать...
Не знаю, надолго ли это, но во время переезда мной овладел демон поэзии, сиречь стихов. Я заполнил половину книжки, которую мне подарил Одоевский, что, вероятно, принесло мне счастье. Я дошел до того, что стал сочинять французские стихи, - о, разврат!
Вы можете видеть из этого, какое благотворное влияние оказала на меня весна, чарующая весна, когда по уши тонешь в грязи, а цветов меньше всего. Итак, я уезжаю вечером; признаюсь вам, что я порядком устал от всех этих путешествий, которым, кажется, суждено длиться вечность...'
Между тем Магденко нагнал на очередной станции Лермонтова и Столыпина, 'офицера чрезвычайно представительной наружности, высокого роста, хорошо сложенного, с низкоостриженною прекрасною головой и выразительным лицом'. И тут он стал свидетелем сценки, весьма характерной: 'Через несколько минут вошел только что прискакавший фельдъегерь с кожаною сумой на груди. Едва переступил он за порог двери, как Лермонтов с кликом: 'А, фельдъегерь, фельдъегерь!' - подскочил к нему и начал снимать с него суму. Фельдъегерь сначала было заупрямился. Столыпин стал говорить, что они едут в действующий отряд и что, может быть, к ним есть письма из Петербурга. Фельдъегерь утверждал, что он послан 'в армию к начальникам'; но Лермонтов сунул ему что-то в руку, выхватил суму и выложил хранившееся в ней на стол. Она, впрочем, не была ни запечатана, ни заперта. Оказались только запечатанные казенные пакеты; писем не было. Я не мало удивлялся этой проделке'.
На станции при крепости Георгиевской Магденко вновь встретился с Лермонтовым и Столыпиным и стал свидетелем, как первый вдруг решил повернуть в сторону Пятигорска, а второй воспротивился, ибо, согласно подорожной, им надо ехать в отряд за Лабу. Лермонтов не стал с ним спорить:
- Вот, послушай, - сказал он, - бросаю полтинник, если упадет кверху орлом - едем в отряд; если решеткой - едем в Пятигорск. Согласен?
Столыпин молча кивнул головой. Монета упала решеткою вверх. Лермонтов закричал:
- В Пятигорск, в Пятигорск!
И они помчались под проливным дождем в Пятигорск, где как-то выхлопотали себе необходимые бумаги для пребывания на водах. Лермонтов и Столыпин поселились в доме Чиляева.
'Квартиру приходил нанимать Лермонтов вместе с Столыпиным, - рассказывал впоследствии майор Чиляев. - Обойдя комнаты, он остановился на балконе, выходившем в садик, граничивший с садиком Верзилиных, и пока Столыпин делал разные замечания и осведомлялся о цене квартиры, Лермонтов стоял задумавшись. Наконец, когда Столыпин спросил его: 'Ну что, Лермонтов, хорошо ли?' - он как будто очнулся и небрежно ответил: 'Ничего... здесь будет удобно... дай задаток'. Столыпин вынул бумажник и заплатил все деньги за квартиру. Затем они ушли и в тот же день переехали.
Лермонтов любил поесть хорошо, повара имел своего и обедал большею частию дома. На обед готовилось четыре, пять блюд; мороженое же приготовлялось ежедневно.
Лошади у него были свои; одну черкесскую он купил по приезде в Пятигорск. Верхом ездил часто, в особенности любил скакать во весь карьер. Джигитуя перед домом Верзилиных, он до того задергивал своего черкеса, что тот буквально ходил на задних ногах. Барышни приходили в ужас, и было от чего, конь мог ринуться назад и придавить всадника'.
'Мартынов и Глебов жили по соседству в доме Верзилиных. Семейство Верзилиных было центром, где собиралась приехавшая на воды молодежь. Оно состояло из матери и двух дочерей, из которых старшая, Эмилия, роза Кавказа, как называли ее ее поклонники, кружила головы всей молодежи', - интересен этот безхитростный рассказ старого майора. Дочерей было три, кроме Эмилии Александровны и Надежды Петровны, была Аграфена Петровна, неприметная.
Глебов и Мартынов первыми явились у Лермонтова. Глебов Михаил Павлович, корнет лейб-гвардии Конного полка, откомандированный на Кавказ, все еще ходил с рукой на перевязи, 23 лет, он выглядел совсем, как юноша, румяный, миловидный.
- Да ты здоров, цветешь, как маков цвет! - обрадовался Лермонтов. - Как рука?
- Ничего, - заулыбался Глебов.
- А ключица? - справился Лермонтов о второй ране.
- Танцевать уже могу.
А вот каким увидел Мартынова один из бывших сокурсников Лермонтова по Московскому университету Костенецкий: 'Это был очень красивый молодой гвардейский офицер, блондин со вздернутым немного носом и высокого роста. Он был всегда очень любезен, весел, порядочно пел под фортепиано романсы и был полон надежд на свою будущность: он все мечтал о чинах и орденах и думал не иначе, как дослужиться на Кавказе до генеральского чина. После он уехал в Гребенской казачий полк, куда он был прикомандирован, и в 1841 году я увидел его в Пятигорске. Но в каком положении! Вместо генеральского чина он был уже в отставке всего майором, не имел никакого ордена и из веселого и светского изящного молодого человека сделался каким-то дикарем: отрастил огромные бакенбарды, в простом черкесском костюме, с огромным кинжалом, в нахлобученной белой папахе, мрачный и молчаливый'.
Мартынов носил белый шелковый бешмет и суконную черкеску, рукава которой любил засучивать.
- Мартынов, - Лермонтов приглядывался к нему, - в каком же полку ты служишь?
- Он же вышел в отставку! - рассмеялся Глебов.
- Когда?
- Еще зимой, - отвечал Глебов, поскольку Мартынов отмалчивался. - В чине майора.
- Ты вышел в отставку в чине майора? - Лермонтов снова обратился к Мартынову; впрочем, зрачки его глаз так и проносились туда и сюда, замечая все, что происходит вокруг и, казалось, в уме его