нее, что бы там ни делала Колючка, которая, знаете, тоже своего не упустит… К тому же Балаболка умеет как?то так говорить, будто слова сами ласковой струйкой текут тебе в ухо, а иногда — будто и не говорит вовсе, а только дышит… И говорила, и говорила она мне — и о себе, и о мальчишке, и обо всей этой» поганой жизни, извините за выражение…
Так вот, когда уже произошло то, что бывает, если мужчина и женщина спят вместе, — а когда ты молодой, то оно бывает и раз, и другой, и еще один, и уж сколько там придется: мы ведь больше месяца как не любились, — тут?то и происходит, что ты перестаешь понемногу соображать, где ты и что с тобой, и прямо?таки разомлеешь в объятиях женщины… Когда я с другими, то сматываюсь сей же час, едва дело кончено, потому как мне сразу начинает казаться, что от них аж воняет по — звериному — извините, ежели не так сказал. Но когда ты с ней, с Балаболкой то есть, то ты лежишь и лежишь себе в теплой кровати и незаметно для себя становишься ну как дитё малое у ее груди — а она у нее широкая и красивая, — как будто эта женщина и вовсе мать тебе, хотя она моложе, чем ты сам…
Но если уж на то пошло, то и правда вся на ее сто- ропе. Парень ведь не виноват, что родился, ни что у него мать потаскуха и отец пьяница… Пьяница?то, может, и пьяница, да не бездельник, если уж говорить так, как оно есть… А он там же и лежал, бедный, свернулся в комочек в ногах постели, в куче тряпья да старых одеял. Когда я зажигал свечу, чтоб выйти по нужде, он открывал глазенки — голубые такие и нахальные, как у его бабки, — и, знаете, улыбался мне! Ои там спал, но время от времени проснется — и грызет крендельки, что я ему принес. Да еще как?то раз пришлось мне подняться прогнать крысу, которая рылась у него в тряпках, и еще я ему дал вина — того, с сахаром и розмарином, что мы поставили на жаровню греться. В одно из этих моих вставаний он, глупенький, возьми да и скажи мне:
— Зачем ты бьешь мамку?
— Я ее не бью. С чего ты взял?
— Потому что она плачет. Я слышал, как она плачет тихонько: ой — ой — ой! — Ребятня эта все примечает, черт бы ее побрал… И я сказал ему: — Ладно, спп, спи… — И еще спросил, не холодно ли ему. И знаете, что он мне ответил:
— Когда ты в доме, мне не холодно, хоть я и не сплю на кровати…
Парень?то он у меня очень головастый и иногда говорит такие вещи, что прямо душу рвет — уж я бы и не хотел, чтобы ои рассуждал вот так, как большой. Колючка?то мне нашептывала много раз, что его этому мать учит, чтобы меня, значит, разжалобить, но это байки: говорят, когда я был сосунок, на меня тоже такое находило. Потому что мой Лисардинька…
— Да — да, сейчас буду говорить по сути дела. Я ничего другого и не говорю, кроме как по сути дела, хотя со стороны, может, и не похоже. У людей в жизни, даже у таких, как я, не все так просто: у каждой вещи есть свое начало, и то, что видно, часто выходит из тою, что не видно, и обо всем надо сказать, хотя так, спервоначалу, вроде и пе похоже, что это все о том же… Ну, если по сути, то суть?то вся в том, что дон Пепито, который лекарь, сказал мне: хвороба, говорит, у Балаболки хотя и ее очень видна, однако же может и паралич дать, если ее не лечить. И я, мол, теперь должен буду о ней позаботиться, чтобы не случилось чего похуже… И о ней, и о сыне, а иначе глядишь — и придется отдать его сестрич- кам — мопашенкам в Благотворительный дом, откуда все Детишки вскорости выходят как пришибленные. А человек, какая бы дрянная душа у пего ни была, не для того делает ребенка, чтобы выбросить его в навоз, извините за выражение, и чтобы высосали у него всю кровь в этих норах, в этих приютах, где сидят на кипятке с сухарями Цельный божий день да воют «Богородице, дево, радуйся», как будто их сейчас резать будут… Это моего?то маленького!..
— Да — да, сеньор, сейчас скажу, что было дальше. Дайте передохнуть чуток, потому что, как дойдет до… сразу голос хрипнет… и… Ну ладно, значит, как я уже сказал, я не на гулянку шел, время было не такое — гулянки разводить, если только не зацепило тебя и не повело еще с вечера. Я шел себе и шел на работу, на прокладку нового шоссе. Я там уж пять месяцев работал, с самого лета, когда вели его через Алонгос. Я это уже сказал, и все это знают, и незачем повторять. Я прилично зарабатываю: день — другой — и шесть реалов. Бью щебенку с утра до вечера. Работа — что ж, бывает и похуже, я не жалуюсь… Домишко, где живет моя зазноба с тех пор, как ушла из дома Монфортины из?за ребенка, достался ей от родителей, да к нему было еще земли несколько полосок вокруг — она их продала, когда стала зарабатывать на жизнь в доме свиданий. Стоит он по ту сторону Маринья- мансы, так что мне приходится выходить затемно, чтобы быть в семь утра в Эрведело, где, как вы правильно говорите, и есть стройка. Я там работаю около моста — его сейчас ставят полным ходом, чтобы мог проехать депутат, который, сказывают, приедет в будущем месяце по случаю выборов… Накормила она меня, моя бедняжка, чесночным супом, так, что у меня как огнем полыхало вот здесь, в печенках, с вашего позволения, а тут вылез я на утренний холод, и прохватило меня всего, как будто кроме супчика у меня ппчего горячего в теле и не было, спаси господи от такого наказания. Морозило всю ночь, грязь в колеях затвердела, и по лужам, что оставались после вчерашнего дождя, можно было топать прямиком, потому что они были как из толстого стекла. Трава на обочине сверкала от изморози, как будто свет аж из?под земли пробивался, а так?то еще совсем темно было.
Я иду, а ноги у меня в водяных мозолях — ну, прямо на всех суставах, можете себе представить, — и боль зверская каждый раз, как налетаю своими башмаками на бугры на дороге. В конце концов пришлось идти по траве, потому что хотя она тоже затвердела, но все же была не такая каменная, как эта мерзлая грязь. И ладно бы только ноги, так еще и Балаболка утром дала маху: наперчила суп так, что вышел один голый перец, и в животе у меня такое творилось, что каждую минуту я будто из огпя — да в полымя… И вот со всем этим, да при том еще, что и ночью пришлось потрудиться, иду я на работу, а настроение у меня паршивое, и уж не терпится встретить какую?нибудь открытую забегаловку и принять пару стаканов белого сухого, потому что я, может быть, и такой — сякой, но все же пе как некоторые, у кого весь завтрак — полдюжины косушек, стопок то есть, нашей местной самогонки.
Прошел я немного, и, когда уже подходил к харчевне, которую у нас зовут «У Кристалины», вдруг потеплело, почти незаметно с юга поднялся туман, густой, черный, как мои грехи, но это все же было лучше, чем тот холодина, что как ножом по лицу полоснул, когда я выходил из дома моей зазнобы. Небо там, повыше, где уже начинало хоть и потихоньку, словно бы с ленцой, по светлеть, стало теперь затягиваться бурыми тучами. Видно было, что дело идет к грозе. И еще видно было, что этот рабочий день мне выйдет боком, но и отговориться?то нечем, а в другие дни я, бывало, хватался за малейший предлог, чтобы не ходить на работу. Сейчас хоть на карачках, а надо было идти — держаться того, что уж обещал. Попрошу, думаю, десятника, чтобы дал мне на сегодня другую работу, под навесом — главное ведь быть на месте, а я к тому же кое?что смыслю в кузнечном деле и могу править буравы и оттягивать кирки и всякое такое.
Поэтому сунул я поглубже руки в карманы своей овчины[2] да стиснул зубы из?за этих окаянных пузырей на ногах, которые то прилипали к башмакам, то, подлые, отлипали — а в брюхе тем временем словно горячие уголья полыхают, — и зашагал решительно дальше. И когда я вот этак шагал, размышляя о «собачьей жизни трудящего человека», как говорит этот самый Сераптес на рабочих сходках, на которые недавно пошла мода, а называют их теперь «митинги» (и ведь складно у него получается, хотя и всего?то он плотник на стройке), — тут?то оно и случилось, что вижу я сквозь просвет в тумане две людские фигуры, и похоже, хотят они укрыться за одним из толстенных вязов, что стоят там вдоль дороги. Но от меня, однако, не укрылись, потому что я увидел, как один из них зажег спичку прикурить. А еще увидел у них пар между ног, почему я и догадался, что опи там, извините за выражение, мочатся, спрятавшись за деревом.
И не знаю, зачем столько предосторожностей, если на дороге иу ни одной живой души, разве что так уж принято у людей — неважно, видит тебя кто или не видит. Ну, тогда и я остановился — чтобы достать курево, а еще затем, чтобы дать им время сделать свое дело и отойти, потому что не люблю я проходить мимо людей, которые не стоят к тебе лицом, как положено, и не люблю сходить с дороги, будто я чего подозреваю или боюсь. А потом пошел дальше этак вразвалочку, щелкая зажигалкой, чтоб дать им о себе знать, хотя и был уверен, что меня уже видели — или же слышали стук башмаков; они у меня подкованы и стучат громко, а особенно стучали тогда, когда я шел посреди дороги… И вдруг эти две фигуры выскакивают из канавы и бегут ко мне — с воем, как привидения, да еще накрытые с головой покрывалами[3], так что видны только их четыре ноги. Я сразу решил, что это кто?то из знакомых шутки шутит, однако же на всякий случай нащупал нож и стал. Подбежав, они сбросили покрывала и чуть не лопнули оба от смеха, и оказалось, что это Клешня и Окурок собственной персоной.
— Да — да, те самые. Те самые Хуан Фаринья и Эладио Виларчао, что у вас в бумагах, а по кличкам