Да, пока все. А до маразма еще далеко. Ой как далеко. Это я льщу себя надеждой.
И вот передо мной задача – написать Memoires. Это по-английски. Мемуары то есть по-нашему.
Вообще-то я твердо убежден, что сесть за мемуары надо, точно уловив момент – работать уже не можешь (не «не хочешь», это я давно, с детства не хочу), именно не можешь, но еще кое-что помнишь. То есть когда маразм еще не оккупировал полностью твою память. То есть попасть в этот тоненький зазор между бессилием и полным маразмом.
Кто угадал – тот выиграл. Молодец! Попал вовремя. В точку. В Memoires многих авторов налицо либо торопливость, свойственная деятельному работяге, либо глыбы красивой болезни Альцгеймера, заслоняющие от автора логику и суть его жизнедеятельности.
Теперь второе. К несчастью, а может, к счастью, люблю приврать.
Например, почему-то до сих пор я убеждаю всех, что мой дед Ношреван Койхосрович в Грузии, в Горийском уезде, когда-то очень давно арестовал двух бандитов. Их клички – Камо и Коба. Коба – это Джугашвили, в дальнейшем, как многим известно, Сталин. Дед тогда служил в полиции. Арестовал он разбойников и доставил их в Тифлис. Там Кобу посадили в Метехи – замок, где была тюрьма, в камеру с политическими – так и сейчас часто делают: сажают политического и бандита в одну камеру, бандит издевается над политическим, унижает его, и несчастный политический сломлен, готов подписать любое признание, лишь бы вырваться.
А тут наоборот произошло.
«Что же ты это грабишь, генацвале, нехорошо это!» – сказал политический. «А, ненавижу всех этих богатеев, мать их пети!» – отвечал Коба.
«И правильно, правильно делаешь, что ненавидишь, и правильно, что грабишь, только грабить надо во имя революции, для народа, генацвале, для партии трудящихся. Вступай, да? в партию большевиков, будем вместе грабить для народа! Ступай-ка ты в партию, в люди, да?!»
И пошел Коба в люди.
И сделал неплохую карьеру. И получается, что это мой дед во всем этом виноват.
История со Сталиным – может быть, чья-то или моя выдумка, но она почему-то стала реальностью, что тут поделаешь.
Или футбол. Где-то конец сороковых – начало пятидесятых. Я в детской команде «Динамо». Тренировка. Я – вратарь. Мой бог – Алексей Хомич, вратарь московского «Динамо». Крепко сбитый, пружинистый, чуть сутулый, коротко стриженный, почти «под ноль». Прозванный в Англии во время послевоенного динамовского турне «тигром».
Рассказывали, что на приеме у королевы та будто бы пожелала услышать спич в исполнении этого футбольного гения. Он встал и произнес:
– Леди и гамильтоны!
Изумленная пауза. Занавес.
Итак, мы, юные динамовцы, кончаем тренировку. На поле выходят взрослые Бесков, Карцев, Малявкин, Бобров…
Я прошу великого Боброва: «Дядя Сева, стукните мне, пожалуйста, с одиннадцати метров, только точно в девятку!».
Он, усмехнувшись, бьет. А у него удар был пушечный, неберущийся.
Ударил. Мяч со свистом пошел в верхний левый угол.
Но я, дотянувшись до него в броске, запутался в сетке ворот, куда меня внес мяч, пущенный гением футбола.
Вот это все – вранье от начала до конца.
Да, в футбол я играл. Во дворе. И вратарем стоял, сутулясь, подражая Хомичу (сутулость моя оттуда). Но не было ни детской команды «Динамо», ни тренировки с Бобровым… Просто я всегда обожал «Динамо», был его страстным болельщиком. О бело-голубые, мои боги!!
Что я знал тогда об их эмгэбэшной принадлежности, об интригах Берии против «Спартака»… Просто я был очарован бело-голубыми, их филигранной игрой, техникой, яркими индивидуальностями…
это я начертал мелом на черной лестнице нашего дома на Покровке в пику Витьке Альбацу, соседу, болельщику «Спартака».
Бабушка увидела. Скандал! Позор! Заставила все это стереть. Стыдоба, в общем… Вот это – правда. Это – было.
Все вышенаписанное долженствовало быть только предисловием к моим Memoires. Но затянулось. И ясно, что к старческой лени, маразму и желанию приврать добавился еще один порок – неудержимая болтливость.
Простите. В дальнейшем буду сдерживаться. Самоограничиваться. Все!
Итак, начали.
«Я родился в…»
Помните, у Чехова один такой же пенсионер садится за стол с твердым намерением начать писать? Первая фраза, ее начало: «Я родился в…» – и тут же сразу раздается вопль кого-то из домашних – зовут – приходится все бросать и идти на зов…
Итак: «Я родился в…»
Прислушиваюсь. Ну! Зовите! Тишина…
Да, оказывается, это очень трудно – заставить себя сесть за стол и начать.
С чего?
Как?
Да и кому интересна эта моя жизнь?
Но – «недаром стольких лет свидетелем Господь меня… (заставил? сделал? назначил?)». Да, что-то уж очень как-то самоуверенно это выходит: «Господь – меня» – ну да ладно: ведь я действительно был свидетелем очень многих событий. И – «когда-нибудь, кто-нибудь…».
Итак – свисток!! Начали. То есть что это я?! Какой свисток? Звонок, конечно.
Итак – звонок!! Начали! (Занавес пошел!)
Я родился в Москве 26 сентября 1934 года.
Моя мама, Ирина Сергеевна Ильинская, будучи воспитана своими отцом и матерью в спартанском духе, а к этому духу добавилось еще и пролетарско-коммунистическое мировоззрение, с которым мама вышла из школы-коммуны, где училась, пошла рожать меня в родильный дом на Покровке. В «Лепёхинку» – так называлось это учреждение. Пошла самостоятельно, одна. Мест для рожениц не было, и маму поместили на кровать для буйных – в клетку, под замком. Хотя никакого буйства мама не проявляла. Короче – вот в этой самой «Лепёхинке», в синем доме с колоннами (москвичи прозвали его «домкомод»), принадлежавшем ранее князьям Трубецким, я и появился на свет.
Первые впечатления
Как ни странно – вижу, как на террасе общежития политехникума связи, где работал папа, в Пушкино, он тисками привинчивает к столу елочку: Новый год. Темно, за окнами снег, снег… И фраза: «Разрешили елку» впечаталась в память… А это 1935 год – мне всего-то годик…