жалела.

— Ты не можешь себе представить, какая это была красивая картинка, — говорила она.

В 1968 году границы Чехословакии на короткое время оказались открытыми, и девушка из Зруча навсегда исчезла из гостиничного бара. Ночные бабочки сказали мне, что она эмигрировала в Австралию. Австралия — это прямая противоположность Зручу. Там не хватает женщин, особенно в среде чешских эмигрантов.

Через много лет она стала звонить мне в Нью-Йорк. Обычно она была при этом пьяна. У нее росла дочь, очень способная девочка, которая училась актерскому мастерству. Она хотела, чтобы я ее посмотрел. Дочка должна была добиться всего, что не удалось матери. Я никогда не вешал трубку. Девушка из Зруча превратилась во взрослую женщину, и по ее голосу я мог понять, что жизнь задубила ее кожу, но я никак не мог забыть, какой она была, когда мы заметили ее у конвейера на этой обувной фабрике и взяли сниматься в «Любовных похождениях блондинки». Тогда она походила на цветущую вишню.

Вся печаль России

«Любовные похождения блондинки» с успехом шли в кинотеатрах по всей стране, и я получил за нее Государственную премию имени Клемента Готвальда. Готвальд был первым коммунистическим президентом Чехословакии и легендарным пьяницей, так что присуждение этой премии меня скорее смутило, чем обрадовало. Правда, кое-какую радость она мне действительно принесла: кроме лауреатской ленты, премия включала и толстый конверт. В нем было 20 000 крон, почти годовая зарплата, и это помогло Ивану преодолеть то презрение, которое он испытывал ко всем лауреатам Государственной премии.

Кроме того, «Любовные похождения блондинки» подарили мне новые поездки. Фильм открывал Нью-Йоркский фестиваль в 1966 году, и мне было разрешено вторично посетить мировую столицу. Я побывал в Канне, в Лондоне и в других городах, фильм был выдвинут на «Оскара» в номинации лучшего зарубежного фильма, но нас опередил Лелуш с «Мужчиной и женщиной».

В самой Чехословакии начиналось движение к политической открытости «пражской весны» 1968 года, и поездки на Запад уже не казались чем-то невероятным. Самым смелым и многообещающим драматургом страны был Вацлав Гавел, в его абсурдистских пьесах едко высмеивались тоталитарная власть и бюрократия.

В Советском Союзе Брежнев скинул Хрущева, и в империи начался постепенный откат от относительного либерализма хрущевской эпохи, поэтому Москва оказалась одним из самых памятных для меня мест, где шли «Любовные похождения блондинки». Я приехал туда с другим молодым режиссером, Павлом Юрашеком, мы были гостями Союза кинематографистов СССР. Мы остановились в одном из огромных отелей, и к нам была приставлена молодая переводчица, чтобы показывать нам столицу, но мы никогда не чувствовали там себя в своей тарелке. Все было проблемой. Я хотел встретиться с Андреем Тарковским, мастером современного советского кино, но только благодаря ловкости другого прекрасного режиссера и моего друга, Элема Климова, удалось устроить эту встречу. В конце концов мы с Юрашеком чуть ли не подпольно встретились с Тарковским и пожали ему руку в каком-то Богом забытом парке на окраине города. К этому времени мы уже знали, что в душе наша переводчица была подрывным элементом. Мы откровенно говорили с ней обо всем, и как-то раз она сказала, что ее друзья из московского андеграунда умирают от желания увидеться с нами. Они видели «Любовные похождения блондинки» на каком-то закрытом просмотре и превозносили фильм до небес. В основном это были художники и скульпторы. Переводчица бралась организовать такую встречу, при условии что мы с Юрашеком рискнем оторваться от наблюдавших за нами людей. Мы согласились.

Большинство служащих гостиницы, где мы остановились, работали на КГБ, поэтому в один прекрасный день мы притворились, что вернулись домой рано, а потом выскользнули через заднюю дверь. Переводчица ждала нас в переулке. Она очень нервничала. Она убедилась, что никто за нами не идет, потом быстро запихнула нас обоих в такси, которое оставила за углом.

Мы поехали в пустынный район бетонных многоэтажек на окраине Москвы. В грязи, окружавшей дома, можно было легко потерять ботинок, и вряд ли удалось бы вытащить его из трясины. Мы вышли из такси и стали ждать переводчицу, которая должна была отвести нас на место встречи. Оказалось, что она никогда здесь не была. Наконец ей удалось найти железную дверь, которая вела в какое-то подвальное помещение, и она стала стучать. Прошла вечность, прежде чем какой-то бородатый русский открыл дверь. Он держал в руке свечу, мы пошли за ним по длинному темному коридору на звук балалайки, под которую пели грустные голоса где-то в бетонных внутренностях здания. Коридор привел нас в маленькую комнату. Там на перевернутых коробках сидели пятеро или шестеро бородатых мужчин. В центре комнаты стоял большой ящик, а на нем — несколько бутылок водки, буханка хлеба, палка копченой колбасы. Вдоль стен выстроились ряды абстрактных скульптур, некоторые были завернуты в тряпки. Комната освещалась голой лампочкой, и над всей котельной, вероятно, витал дух Достоевского.

Наш проводник задул свечу и предложил нам тоже сесть на коробки. Остальные едва взглянули в нашу сторону и продолжали петь протяжные песни, в которых звучала вся печаль России. Балалаечник почти не открывал глаза.

Мы сели. Бородатые мужчины продолжали петь. Время от времени они пускали по кругу бутылку водки, и мы тоже отпивали по глотку. Никто не произнес ни слова. Русские тянули свою бесконечную мелодию. Через полтора часа наша переводчица встала.

— Ладно. Теперь нам пора, — сказала она.

Наши русские почитатели так и не перестали петь. Нам даже не удалось попрощаться.

Память часто предает нас, но я очень хорошо запомнил этот вечер: что-то в глубине моей души откликнулось на все происшедшее. Наверное, дело было в том, что я почувствовал себя чужим этим людям, что я опять не смог пересечь границу закрытого мира, в который меня обещали впустить.

Может быть, этот вечер воскресил во мне переживания десятилетнего мальчика, у которого никогда не было времени прижиться где-то, который постоянно осознавал себя отторгнутым от эмоциональной общности чужой семьи. Это ощущение, будто ты стоишь возле стеклянного дома и видишь все, что происходит внутри, но не становишься действующим лицом этих событий, а остаешься сторонним наблюдателем. Может быть, это ощущение никогда не забывается, может быть, его нельзя забыть, может быть, оно все еще отзывается во мне, может быть, оно так и будет отзываться, потому что во всех своих фильмах я вижу отверженных, и я знаю, что они чувствуют, пытаясь пробиться через непроницаемую стену чужих эмоций.

Я вижу блондинку, лежащую на кушетке в доме пианиста и прислушивающуюся к голосам хозяев, — они ссорятся из-за нее, а ей больше некуда пойти. Я вижу Макмерфи, притворяющегося душевнобольным в психиатрической лечебнице, в «Пролетая над гнездом кукушки». Я вижу всех неудачников из «Волос», черного в мире белых в «Рэгтайме», гения среди ничтожеств в «Амадее». Их всех и притягивает, и отталкивает чуждый им мир, они все борются за то, чтобы проникнуть в него, и им это никогда не удается, хотя они оставляют в этом мире свой след.

Нашим творчеством управляет психический двигатель, который никогда не меняется и почти всегда работает на одном и том же горючем. Мы читаем горы материалов, и вдруг неожиданно какая-то история захватывает нас, и мы чувствуем, как в нас просыпается возбуждение, но мы никогда не знаем, почему это происходит. Этот процесс бессознательный, но осязаемый. Что-то внутри нас реагирует на невидимые волны чувств, пронизывающих именно эту тему или историю. И чаще всего оказывается, что эти чувства уже волновали нас и раньше, ведь в конце концов эти чувства и определяют нашу артистическую индивидуальность, и я думаю, что в бетонном подвале многоэтажки, затерявшейся в грязном московском пригороде, я ощутил в ту ночь не только всю печаль России, но и свою собственную печаль.

Кино в бассейне

Вы читаете Круговорот
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату