принятая со сталинских времен) отрицала значение товарно-денежных отношений при социализме. Вторая (отражавшая поиск новых подходов), напротив, доказывала их необходимость и неизбежность. Сторонники первой настаивали на реальной возможности обходиться без товарно-денежных отношений. Дескать, социалистические предприятия, избавленные от анархии, свойственной капиталистическому производству, работающие при отсутствии разобщенности производителей и конкуренции между ними, выпускают продукцию, которая рассчитана на заранее известного потребителя. Цены же устанавливаются, в свою очередь, в плановом порядке, а не диктуются стихией рыночной экономики. Данная мотивировка, отмеченная фетишизацией «социалистического планового начала», строилась на застывшем, идеологизированном представлении о товарно-денежных отношениях как имманентно присущих капитализму и противопоказанных социализму.[207]
Не соглашаясь с этим мнением, оппоненты подчеркивали: низкий уровень использования товарно- денежных отношений в настоящих условиях и в перспективе чреват серьезными трудностями для развития экономики. Преждевременный переход к прямому безденежному распределению фактически означал бы не просто шаг вспять — он поставил бы под угрозу все хозяйственное строительство. В экономике объективно прокладывала путь в завтра не натурализация хозяйственных процессов, а тенденция к росту товарно- денежных отношений.[208]
Полемика в конечном итоге зашла в тупик, поскольку уровень экономической культуры большинства ее участников (впрочем, и общества в целом) ограничивал перспективу решения проблемы позицией «или — или»: либо ликвидировать товарно-денежные отношения как несовместимые с социализмом, либо признать их правомерность, необходимость, что в восприятии многих было равносильно отрицанию социалистического характера экономики СССР. Опять-таки налицо была сильная доза идеологии в научном обмене мнениями. В результате актуальнейший и назревший вопрос остался нерешенным.
Заметного прироста научных знаний не дали и философские дискуссии, сфокусировавшиеся главным образом на проблеме противоречий и их роли в развитии социалистического общества. Полемика в целом не вышла за рамки схоластического теоретизирования. Одна группа ученых видела специфическое противоречие, присущее социализму, в «координатах» между безгранично растущими потребностями народа и достигнутым уровнем развития производства. Сторонники другой точки зрения утверждали, что социалистическому способу производства вообще не присуще основное экономическое противоречие. Они ставили под сомнение роль противоречий как движущей силы общественного прогресса, переводя разговор в плоскость рассмотрения источника развития, под которым подразумевали единство интересов, единство и сплоченность КПСС, единство и сплоченность всех сил социализма. Даже представительная научная конференция в Институте философии АН СССР не помогла найти истину. В выступлениях ее участников преобладала точка зрения о том, что противоречия при социализме носят неантагонистический и преходящий характер. Иллюзорность мышления некоторых представителей ученого мира проявилась и в стремлении смягчить формулировку одного из ключевых философских законов: вместо «единства и борьбы противоположностей» предложив «единство и борьбу существенных различий».[209]
Не набрала должной высоты и разработка методологических аспектов философии, связанных с особенностями действия законов диалектики, характером качественных скачков в развитии общества, соотношением свободы и необходимости. Все эти вопросы искусственно привязывались к периоду «развернутого строительства коммунизма».
Не были по-настоящему продуктивными по своим итогам, потенциалу идей и дискуссии исторического профиля: по проблемам периодизации истории советского общества, первой русской революции и Великой Отечественной войны, истории КПСС, источниковедению историко-партийной науки.
Обществоведению никак не удавалось выйти на научные рубежи познания. Командно- административный стиль руководства наукой традиционно находил выражение в волюнтаристских попытках партаппарата декретировать научные истины, навязывать ученым «классово актуальную» проблематику, вмешиваться в организацию исследовательского труда.
Остаточная возможность «дерзать» в очерченных «сверху» границах дозволенного закреплялась примитивизированными идеологическими сентенциями типа той, которую декларировал заведующий Отделом науки и учебных заведений ЦК КПСС Ф. В. Константинов: «Есть на свете лишь одна подлинно научная общественно-политическая теория — это марксистско-ленинское учение о классах и классовой борьбе, о государстве и революции, о диктатуре пролетариата, о законах строительства социализма и коммунизма».[210] Собственно, он повторял Л. М. Кагановича, который в речи, посвященной десятилетию Института красной профессуры, говорил: «История нашей партии есть история непримиримой борьбы с уклонами от последовательных, революционных, марксистско-ленинских позиций».[211]
Против такой конъюнктурно-чиновничьей регулировки со стороны идеологических ведомств принципиально выступил академик П. Л. Капица. Его особенно беспокоило отсутствие в советских исследовательских коллективах ключевого условия плодотворности научного процесса — свободного обсуждения, нелицеприятного диалога, борьбы идей и мнений. «Сейчас мы в значительной мере превратили полные жизни достижения классиков марксизма в ряд догм, и поэтому философия перестала у нас развиваться (говорил он Н. С. Хрущеву 15 декабря 1955 года. —
Насколько нелегко давалось обществоведению восхождение по пути освобождения исторического сознания от груза вульгарно-социологических схем и догматов 30-х — начала 50-х годов свидетельствует трудная судьба журнала «Вопросы истории». Бескомпромиссно и точно поставив диагноз состоянию гуманитарной мысли в пагубных условиях сталинщины («атмосфера культа личности вела к консерватизму и застою в науке»), редакция четко обозначила собственное видение ближайших задач исторической науки: «…необходимо шире развернуть критику ошибочных, упрощенческих, антиисторических взглядов, преодолеть последствия культа личности при освещении тех или иных исторических событий».[213]
Суть этого преодоления — «не в исключении цитат и вычеркивании имен», а «в правдивом, марксистском освещении исторического процесса и роли отдельных лиц». [214]
Журнал старался во многом инициировать очистительный процесс. В эпицентре его целенаправленных усилий по десталинизации науки была редакционная статья «XX съезд КПСС и задачи исследования истории партии». В ней объективно прослежена эволюция нисхождения (по существу— падения) молодой отрасли обществоведения, заслуженный стартовый авторитет которой создавался в первой половине 20-х годов трудами А. С. Бубнова, В. Г. Кнорина, В. И. Невского, Н. Н. Попова, Е. М. Ярославского. Ускорителем падения стала брошюра Л. П. Берия «К истории закавказских коммунистических организаций», которая подменила действительную историю зарождения и становления большевизма в Грузии и Закавказье просталинистской фальсификацией. С тех пор в сознание масс все настойчивее внедрялись «порочные представления, будто двигать вперед теорию может только Сталин».[215] В партийные летописцы выдвигались по большей части равнодушные и безынициативные люди, не умеющие и не желающие самостоятельно мыслить, действующие лишь в пределах «установок» и стремящиеся прикрыть свое научное бесплодие научным авторитетом. Иначе говоря, наука отрицала самое себя: историки партии перестали заниматься накоплением и обобщением новых фактов, анализ явлений и событий был вытеснен начетничеством и апологетикой.
Осуждая и объясняя случившееся, журнал формировал собственную, независимую, поисковую позицию, стремился привлечь исследователей к спорным, недостаточно разработанным или фальсифицированным сюжетам. По-новому подошел он к теме первой русской революции, подчеркнув, что