– Не возделывают землю. Не выгодно-де. Трепачи. Видишь, лежит брошенная?
– Вижу, вижу.
Александр Ильич вобрал в грудь воздуха и шумно, продолжительно выпускал его, видимо, не зная, каким образом можно еще выразить сочувствие. Воспоминаний не возобновил.
Рыбачили молчком. Взбиралось к верхушкам сосен дымно-красное солнце – видимо, быть дню жарким или даже знойным. Открылась целиком и стала сверкать вода. Всюду щебетало, жужжало, стрекотало. Казалось бы, можно радоваться жизни, и этому ласкавшемуся к щекам солнцу, и этому терпко-таежному сыроватому воздуху, и этому раздвигавшемуся и загоравшемуся у горизонта белыми стожками небу, но Михаил Ильич минута за минутой становился сумрачнее: и присматриваться уже не надо было – всюду валялся мусор, а ближе к сосновой роще так самая настоящая свалка безобразно щетинилась кучами. Привыкнуть бы уже надо было Михаилу Ильичу – нет, не привык. Не умел привыкать.
– Помойка, а не запруда, – рывком вытянул он из воды леску, широкими кружениями скрутил ее на удилище, а зачем – и сам вряд ли хорошо понимал; по крайней мере, уходить домой еще не собирался. – Мы с Ларисой иной раз с граблями тут проходимся, да что пользы? Сегодня собрали, а завтра сызнова под завязку нагажено.
Михаил Ильич плотно сомкнул губы и туго согнул свою загорелую жилистую шею, будто хотел сказать, что слова больше из него не вытянете. Живите, мол, как знаете.
– А раньше, помнишь, братка, как село берегло запруду? Во как берегло! – И старший брат зачем-то сжал кулак и потряс им, будто кому-то грозил. – Бывало, ни одной щепочки не встретить на берегу и на воде, кроме – перьев и пуха. Водица была глубокая, чистая, ну, просто, Байкал тебе, а не какая-то лужа. Люди заботились о запруде: раз в десять-двенадцать лет прочищали дно от ила, а берега граблями скребли, особенно вон тот пляжик возле рощи. Помнишь, как мы ребятней тут курнались? Нынче, чую, попробуй искупнись – обрежешь ноги. Или еще чего ниже живота отмахнешь за здорово живешь! И будет тебе самое настоящее обрезание! – запотряхивался он голыми, усеянными золотистыми волосками плечами.
Младший не поддержал, и старший оборвал смех.
– Да что уж теперь говорить о запруде, – после длительного прикуривания так и не задымил папиросой Михаил Ильич. – Потерявши голову, о волосах не плачут. Одурел народ. Нынешней весной, когда еще держал лед, ночью какой-то гаденыш на самой середке запруды сгрузил аж три телеги с мусором. Тряпки там разные бабьи, стекло. Почистил, видать, свое подворье. Расспрашивал у людей, но никто ничего не видел. В ростепель все легло на дно. Узнай бы я тогда, кто такое содеял, так, наверное, собственными руками задавил бы нелюдя. Теперь остыло во мне. Да и отчаялся я, брат, грызться с людьми. Не собака же я, правда? С начальством – еще ладно, а вот с людьми хочется жить в мире.
– А ты знаешь что: огороди-ка запруду, обустрой пляж, дай рыбе нагулять мясов и – пропускай людей по билетам. Вот тебе и работа, и заработок! Город-то рядом – народ попрет, вот увидишь. Я в других странах встречал озерки, огражденные сеткой или мало-мальским заборчиком. Еще удочками и крючками там торговали, наживкой, да буфет стоял. Бизнес, понимаешь ли! – подмигнул старший. – Во дворе у тебя с десяток рулонов сетки рабицы. Хватит наверняка! Хочешь, помогу? В два-три дня сварганим изгородь! Только так! Решайся! А не огородишь – сгубят запруду. Увидишь, сгубят!
– Хм, 'огороди'! Я что, чокнутый? Запруда общая!.. А рабица лежит уже года три. Как-то зарплату нам ею выдали. Хочу палисадник и огород обнести, а то доски и штакетник сгнили уже. Еще ведь отцовской они работы.
– Ишь ты, уважительно как – 'общая'! Дурень ты! Да никому оно сейчас общее-то твое не нужно. Другие времена, брат! Добро только то, что лично тебе принадлежит. А если тебе принадлежит, так и лелеять всячески будешь, защищать и тому подобное.
– Слушайте, слушайте: заговорил капиталист!
– Хозяин я, а не капиталист.
– Фу ты гну ты, хозяин мне выискался.
– Ты что, в коммунисты без меня записался?
– Да в какие коммунисты! По правде я хочу жить.
– А правда одна – ничего у людей общего нет, кроме неба. К каждому клочку земли нужен хозяин…
– Иди ты!
– Ну, как знаешь! – похоже, обиделся старший. Пригладил ладонью вспотевшую, нагретую солнцем залысину, закинул в воду леску и уставился на поплавок.
Михаил Ильич свою удочку размотал, тоже закинул леску. Но поплавок уже не интересовал его. Толкнул брата в плечо:
– Будя дуться! Наверно, прав ты, Саша. Лучше бы было, огороди кто запруду. Она же… а! не любо тебе слово 'общая'?.. ну, так скажу: она же наша. Понимаешь? Для всех, для каждого она. И село от нее пошло. Как могла, кормила нас. А теперь вроде как стала старухой, и мы ее прогоняем со двора. Так, что ли?
– Ты не дави на мою совесть! Ответь: как спасти запруду?
– А страну как спасти?
– К бесу тебе страна? Ты что, президент или депутат?
Не сразу, но согласился брат:
– Тоже верно.
Леска Александра Ильича за что-то зацепилась. Так, этак дергал – не шла, звенела и вспискивала, опасно натягиваясь. Скинул сапоги и штаны, забрел по пояс, поднял со дна моток ржавой, облепленной тиной проволоки. Матерно выругался, отцепил крючок, забросил проволоку на берег. Чуть шевельнется – со дна злобно-веселыми головастыми змеями поднималась илистая навозно-серая муть, шибало в нос газами. Александр Ильич плевался и морщился, пока выбирался из засасывавшей грязи. Несколько раз обо что-то укололся, за что-то зацепился, на что-то напоролся.
– Точно: помойка, а не запруда. И как рыба еще не передохла? Фу-у, а вонь-то какая, просто смрад несусветный! Этак скоро и вас будет газами травить, житья в Набережном не станет.
– А что, брательник, возьму да и огорожу запруду! – снова смотал удочку непривычно взволнованный, но по обыкновению взъерошенный Михаил Ильич. – Хотя бы что-нибудь дельное оставлю людям. Но тем, что будут жить после нас, – зачем-то погрозился он пальцем в сторону села. – Понял, Александр? А мы, уж коли превратились в свиней, перебьемся и без запруды, без этой красоты.
– И по входным билетикам пропускай народ. Разбогате-е-е-ешь! – добродушно посмеивался брат, стряхивая и соскребая с себя тину и это нечто навозно-серое, липкое.
– Оставайся дома – будешь у меня билетером! – И громко, но натянуто, вязко засмеялся.
В этот раз уже старший не поддержал веселья. Прикурил, глубоко втянул дыма, словно бы силясь поскорее вытеснить зловонный дух, набившийся в легкие. Сказал тихо, но значительно-строго:
– Истрепишься ты здесь, братишка, на нет.
Михаил Ильич не отозвался, жевал мундштук погасшей папиросы, о чем-то погруженно думал.
Солнце уже не просто припекало, а жарило. Александр Ильич весь лоснился потом, и невольно вспомнилось ему солнце его второй родины – солнце пустыни, красноватый, как раскаленные угли, ее выжженный суглинок. 'И как там можно жить?' – с противоречивым недоумением подумал он, как будто о какой-то другой, лично неизведанной им жизни.
Рыбалку пришлось оставить раньше, чем хотели: и солнце, и грязь с мусором, и эти неухоженные поля сломали настроение; да и почти все крючки пообрывали, в воду не налазишься за ними. Ушли домой, и были весь день молчаливы и отстраненны, – отстраненны и друг от друга и от своих друг с дружкой ворковавших и любезничавших жен. Временами пристально и подолгу смотрели братья издали на запруду. Михаил Ильич, проходя по двору, легонько-деловито попинывал соскладированные под навесом рулоны рабицы, будто проверяя эту сталистую, не тронутую ржавью сетку на прочность.
Уже были довершены все пенсионные хлопоты: Вера Матвеевна и Александр Ильич всего, чего хотели, добились. Куплены авиабилеты, даже упакованы чемоданы, и через три дня – вылет.
Знал Александр Ильич, что покинет родину, однако когда радостная его жена, вместе с Ларисой Федоровной приехав из города, сказала ему, что купила билеты и назвала день и час вылета, он отчего-то