Главной наукой в его жизни была наука мужества и стойкости. Здесь ему нет равных. Длительное путешествие по Средней Азии для сбора материалов было бы в те годы тяжким физическим испытанием и для здорового человека. Б-ов же проделал его неподвижным инвалидом. В начале войны Б-ов сделал все, чтобы стать военным корреспондентом. Разумеется, не получилось. Но это уже не его вина.
И всю жизнь он работал по десять-двенадцать часов. До изнеможения. Пока карандаш не выпадал из обессиленной руки.
Предаваться же мучительным размышлениям, что есть литература и что есть я в литературе, было непозволительной роскошью. Занятием самоубийственным. Писательство и вера в торжество коммунизма стали для Б-ова формой борьбы за жизнь. Единственную, которую он видел. Я бы сказал, что Б-ов представлял некую биологическую особь: «советский писатель».
Так что же, юродивый? Не думаю. Слишком просто: отклонение от нормы – и все. Нет, это не юродство. Потребность обрести некую духовную опору вне себя, обрести высший смысл существования и освятить им свою мученическую жизнь – признак нравственного, душевного здоровья. Печать избранничества, если хотите.
Почему высшим смыслом стала именно советская литература? А почему – нет? Миф этот творили не только Панферов с Павленко. Там были и Маяковский, и Пастернак, и Олеша, и Бабель, и молодой Платонов и т. д., и т. д., и т. д. До сих пор хранит обаяние романтическая (хотя и чуть парфюмерная), но писавшаяся в полную силу проза – «Кара-Бугаз» Паустовского или шедевр именно советской литературы – «Тридцать ночей на винограднике» Николая Зарудина. В таком контексте замысел романа о «дружбе ивановских ткачей с хлопкоробами Средней Азии» уже не кажется анекдотичным. Он был человеком своего времени. Человеком прямым и чистым. И, что поразительно, сохранившим свою чистоту. Судьба оберегала его. Во всяком случае, удивительно вовремя возник «крымский вариант». Внешне все просто – резкое ухудшение здоровья и предложенный медиками выбор: серия операций с сомнительным исходом или смена климата. Крым. Оказалось, что именно Крым и нужен был. Московский оттепельный воздух середины пятидесятых становился опасным для Б-ова. Что-то сгущалось вокруг, приближая появление «Ивана Денисовича» и «Хранителя древностей». Крым же по-прежнему оставался вполне советской кузницей здоровья, номенклатурным пансионатом. По утрам Ялта заполнялась людьми в пижамах, с обветренными на магаданских вышках лицами: немногословными – та еще школа – чекистами. Излюбленными героями Б-ова. Время здесь не торопилось.
Да и уровень письма областных классиков был на порядок ниже столичного. Историко- революционный пафос Б-ова не смотрелся здесь архаикой. В Крыму он шел вне конкурса – исключительность судьбы («наш Островский»), поразительная работоспособность, общественный темперамент, ну и, разумеется, Сталинская премия. Его авторитет в местной писательской организации был непререкаемым. В Крыму выходили его книги. Здесь готовился его многотомник.
Здесь построил он свой Дом. В центре города, в уютнейшем его уголке, по собственным чертежам – не дворец, но вполне просторный, с мансардой, точнее вторым этажом, с великолепным садом; весь как бы приспособленный для его работы и его славы. Сюда приходили писатели, читатели, пионеры, инвалиды за словом Учителя. Где-то там далеко, в суетной ожесточенной Москве, «молодогвардейские мальчики» использовали его имя в своих литературных играх. Здесь же была не игра – жизнь, прочная, настоящая. Здесь была его Ясная Поляна.
Мало того что Крым подарил Б-ову еще десять лет жизни – Крым подарил Б-ову то, чего, казалось бы, навеки лишила его судьба: физическое движение. Б-ов решил научиться плавать, используя подвижность кистей рук. Матросы-спасатели заносили его грузное тело в воду, опускали, и он тут же шел на дно. Его вылавливали, вытаскивали на берег, чуть ли не откачивали. И он требовал повторения. Его заносили в воду снова, и снова, и снова. Измученные, испуганные матросы пытались отговорить. «Ничего, ничего, ребята! Не робей, я не выдам», – эту фразу я услышал от экскурсовода. Его снова заносили в воду. И наступил день, когда он смог немного задержаться на поверхности. Потом он держался около минуты, потом – около пяти. А затем Б-ов плавал в воде до часу.
Мощная легенда. Во всем. И в явленном здесь мужестве, и вот в этом, советско-номенклатурном, присутствии «матросов-спасателей». Но надо помнить, что заносили они в воду не просто инвалида- сановника. Они заносили в воду лауреата Сталинской премии. А Сталинская премия – не Букеровская. Это социальный и экономический статус на всю жизнь. Возможность построить в центре Ялты двухэтажный дом и содержать на свои средства приезжающих инвалидов. И одновременно – особая ответственность за чистоту доверенного тебе имени Сталина, почти обязательность вот такой образцово-показательности. Звание обязывало… Хотя на самом-то деле ни к чему оно, конечно, не обязывало. Сталин как раз вполне трезво оценивал своих лауреатов. Выслушав жалобы нового партийного куратора над писателями на их писательские бытовые, моральные и прочие закидоны, он с мудрой циничностью обронил: «Других писателей у меня для тебя нет. Управляйся с этими». Вождь ошибался – были. Истовое служение имени Сталина питалось у Б-ова не только верноподданническими чувствами. Он принадлежал к тем, кто действительно верил в «великое дело Ленина – Сталина» и всего себя положил во имя этой веры. И счастлив был своим трудом, и даже самим своим страданием. И жизнь свою, несмотря ни на что, прожил счастливо. И умирал победителем. Рядом с его мужеством и стойкостью, с его цельностью меркнет и Маресьев. Про нас с вами я уж и не говорю, наше с вами ерничество по поводу Б-ова было бы даже не безнравственным, а попросту жалким, пошлым. Бессильным.
И что? Получается в итоге, что душевная цельность, гармония могут строиться на любой почве? Ибо какая еще обеспеченность – биографическая, личностная – нужна для «трудного счастья» Б-ова?
Получается, что мне, например, уже и не важно, о чем он писал. И как писал. Важен сам факт – писал. Смог стать писателем. По крайней мере поводов сомневаться в этом у него как будто не было.
А это значит, что существенно не содержание твоей модели мира, а сам факт наличия таковой. И абсолютно без разницы – какой. Да любой! Даже вот такой: с красными флагами и классовой борьбой. Вот это ужасно. Если так, то действительно согласишься лизать сапоги у Сталина.
Одно спасение, одна опора – в эстетике. Ее не обманешь. Для виноградного вина потребен виноград. Мерзлой картошкой не заменишь.
Может, это предположение из полузапретных, но количество правки в рукописях Б-ова – не качество, а именно количество – провоцирует. Слишком заметно, как он старался. Изо всех сил старался дотянуться, соответствовать. Чему? Установке? Проходному уровню или… Предположим то самое. То, что сладостью и кошмаром сопровождает жизнь каждого пишущего: его личные взаимоотношения с Музой. Муза всегда мыслилась Б-овым одетой по моде времени в кирзовые сапоги и косынку – Муза-товарищ, Муза-соратник. Но неужели не являлась она перед Б-овым в облике юной девы с дудочкой в руках? Обворожительной и непредсказуемой. На склонность которой не действует ничего – ни твое постоянство, ни добросовестность. Слишком часто одаривает она «невесть кого», в упор не замечая «достойнейших». Мука, известная всем художникам, независимо от степени их дарования. Она похлеще неразделенной любви. Любовь за несколько лет перегорает в пепел. Эта же – закабаляет на всю жизнь. Сколько изломанных судеб, сколько как бы немотивированных провалов даже у замечательных мастеров – в желчь, яд, агрессивность так называемого «гражданского служения».
Это и есть высший суд.
Знаешь, почему нам так приятно и легко писать? – спрашивал в пятидесятые годы Гроссман у молодого Некрасова. Да потому, что мы в конечном счете – любители, а не профессионалы. Профессионалы слишком часто пишут потом. Причем потом кровавым. Он проступает на их страницах.
Б-ов писал только кровавым потом. Это была изматывающая, обессиливающая работа, когда текст плывет и плывет, не в силах ухватить и сотой части того, что хотелось бы выразить; когда слово, язык становится чем-то вроде листового железа, которое надо гнуть молотом. И рука тянется в который раз перечеркнуть, переправить, и как в дурном сне: сколько бы ты ни напрягался, остаешься на том же месте. В полном одиночестве.
Б-ов истово служил Музе. Всю жизнь. Безответно.