такими белозубыми, молодыми и неутомимыми. Это их способ упираться в этой жизни. Их система приоритетов. Их, а не – моя. Я ведь уже немного знаю, чего стоит им их испанский или карибский загар, знаю, как тикают в их головках часы, отмечая время работы, расписание курсов повышения квалификации, курсов иностранных языков и т. д. Знаю, что машины их – не подарок любовника, даже если они и намекают на это. Машины они заработали сами. Те, которые получают машины в подарок, так рано не встают. Нет, это уже не моя, не советская (интернатовская) жизненная школа – передо мной действительно другое поколение. Они особо не рефлектируют по поводу устройства наступившей жизни. Жизнь – она такая, какая есть, и если хочешь – живи, то есть, закончив философский или искусствоведческий факультет, торгуй авиационным топливом, снимай видеоклипы, пиши компьютерные программы, проводи психологические спецтренинги для менеджеров элитных фирм, чтобы иметь свои две – две с половиной тысячи долларов в месяц, позволяющие держаться на плаву. Ну а не хочешь, – ради бога: спи до одиннадцати, экономь мужнину зарплату, таскаясь по оптовым рынкам и магазинам «Копейка», а вечерами, растекшись по дивану, облучайся шестьсот сорок восьмой серией мексиканского «Рокового напитка любви» или, если мучит общественный темперамент, слушай на московском канале публицистов- патриотов про золотой век СССР с льготными путевками в здравницы Крыма, с зеленым горошком и индийским чаем «со слоником» в праздничных наборах к «ноябрьским», глотай слюнки по убогой советской халяве, – бога ради, только нам жить не мешай!

Увы, так, как эти железные барышни, я уже не смогу. Понимаю. Принимаю. Но я действительно – советский. Я могу только с завистью, а иногда с восхищением, смотреть на них, как смотрю сейчас на деда Никанора.

Дед среднего роста, поджарый. Лысый крепкий череп, узкие губы, чуть крючковатый нос. Взгляд внимательный, но при этом как бы обращенный в себя. То есть деда во взгляде было ровно столько, сколько он себя показывал, а показывал себя он мало. Спокойный, молчаливый, но при этом в сосредоточенности его никогда не было угрюмой отчужденности. Разделение между собой и внешним миром было естественным, так сказать, врожденным, а не последствием какого-то тяжкого опыта. Дед и рефлексия для меня были понятиями взаимоисключающими (разумеется, тот дед, каким я себе представляю).

Краткий перечень жизненных обстоятельств:

голодное полусиротское детство без матери с гулякой-отцом в селе Сиваковка, построенном украинскими переселенцами в трех километрах от озера Ханко. Между селом и озером болота и луга (покосы), за озером – Китай.

Работать начал мальчиком, батрачил у разбогатевшего брата на заимке у озера. Одиннадцатилетним «хлопчиком» жил там один неделями – сам топил печь, варил уху из пойманной рыбы, стирал одежду.

Зимой вместе с сиваковскими мужиками зарабатывал извозом – перевозил на санях через озеро к железной дороге закупленный американцами в Китае рис, и, соответственно, промышлял, как и все односельчане, контрабандой – китайский спирт, ткани, зеркальца и проч.

Грамоте научился в армии. Служил на КВЖД, участвовал в военных действиях, были там какие-то волнения в середине 20-х.

По возвращению в Сиваковку женился на красавице Ольге Нестеренко, брошенной мужем, построил дом, стал отцом.

В 1932 году во время так называемой паспортизации Приморского края был лишен гражданских прав и отправлен в ссылку с женой и четырехлетней дочкой Верой, моей мамой, в поселок Известковый возле Биробиджана, в одно из самых гнилых и угрюмых мест Забайкалья, позднее назначенное советским правительством новой солнечной родиной русских евреев.

Через два года, сумев получить паспорт, устроился работать грузчиком на топливном складе станции Угловая и всю оставшуюся жизнь тяжелой совковой лопатой перебрасывал уголь.

В 1949-м, в год моего рождения, с помощью работавшей уже дочери Веры купил домик, собранный японскими пленными, на улице Ремзаводская. Пристроил к нему кладовку, кухню и веранду, поставил сарай и сеновал. Обзавелся коровой, поросенком, курами и гусями. Курей и гусей было много, поросенок один и корова одна – родная рабоче-крестьянская власть заботливо ограничивала, чтоб не разжирели.

Умер, не дожив нескольких дней до девяностолетия.

Перечень этот звучит сурово. Для меня. Для деда – не знаю. Похоже, он не сравнивал. Не тратил на это сил. Он жил.

При доме на Ремзаводской улице был огород, спускавшийся к оврагу, за оврагом луг, за лугом – Ремонтный завод (Ремзавод). Огород огромный, соток десять. С него кормились. С него и торговали. А на лугу за огородом пасли гусей (я пас тоже). На Ремзаводе ремонтировалась военная техника, и под заборами его снаружи была, естественно, свалка – отсюда в хозяйство шел металл: проволока, куски труб, куски кровли, штыри и т. д. и т. д. Дальше, за болотом, которым кончался луг, работал когда-то кирпичный заводик, – битый кирпич, естественно, не вывозился, и это тоже было прибавлением к хозяйству. Как и доски с топливного склада, которыми закладывали щели в вагонах с углем. И еще – возле речки за конюшней была лесопилка, откуда с мая по октябрь переносились в мешке обрезки, обрубки и прочая древесная труха на дрова для зимы. Уголь деду выписывали на его топливном складе бесплатно как грузчику. Из денежных расходов на хозяйство был только расход на машину, чтобы перевести накошенное в сопках сено для коровы, да и то за машину иногда рассчитывались бабушкиной работой – она шила для солдат из воинской части, а солдаты-шоферы за это предоставляли машину.

Бабушку, говорливую и смешливую, я помню и рассерженной, и проклинающей власть и соседей. Деда – не помню. Дед до этого не снисходил. Он знал, что если холодно, надо надеть полушубок, а если жарко – снять рубаху. Вот максимум философии, которую он позволял себе. Тот мускулистый торс мужчины, который я увидел, был еще и своеобразной материализацией его жизненной философии. Можно сказать, что вся жизнь его была прежде всего мускульным усилием. То есть самым прямым, непосредственным креплением к жизни. Просто? Не уверен.

Я, например, долго не понимал, почему греки так ценили мускульную гармонию. Почему были так уверены, что она напрямую связана с гармонией душевной.

Похоже, они были правы. Читая про образование в Греции, начинавшееся с гимнастики («ловкосилия»), я вспоминал один зимний вечер у деда. Как я, разгоряченный толкотней на горке, устроенной нами под единственным на Ремзаводской электрическим фонарем на столбе, был вынужден вернуться домой – вдруг вырубилось, как часто бывало тогда, электричество, и игра потеряла смысл, – слишком тихо стало: синие сугробы под полной луной, промерзшее небо с редкими звездами. В окнах загорались слабые фитильки керосиновых ламп, и я из своего двадцатого века, вошел в темный деревенский дом с молчащим радиоприемником и бесполезной лампочкой под потолком. Свет был на столе в кухне, за высоким стеклом керосиновой лампы. Стол очищен – на нем толстая фанерка, разложены резаки, ножницы, шило, толстые иглы, дратва и т. д. А на полу вокруг дедовой табуретки – куча старых валенок, снятых с чердака, где они вязанками крепились к стропилинам. Бабушка что-то плавила в большой консервной банке на плите. Предстояла, как я понимал, починка валенок.

Занятие, на мой взгляд, нелепое, потому как видно же, что чинить там нечего – от валенок остались только голенища, подошвы истерлись до газетной почти толщины. Но дед неторопливо перебирал валенки, щупал и раскладывал их в две кучки: две пары самых изношенных и две пары – менее. По каким признакам делил, не понять. Начал он с самых изношенных. Острым, входившим в валенок как бритва, резаком, дед отрезал голенища у четырех валенок. Потом каждое голенище разрезал вдоль и, распластав на фанере, начал отбивать-выпрямлять большим деревянным молотком. На каждый из получившихся прямоугольников он ставил валенок с «менее изношенной» подошвой и мелом обводил контур будущей подошвы, а потом начал обрезать, ведя треугольный кончик лезвия по угольной изогнутой лини. Я ждал, когда лезвие соскользнет с линии, но оно шло абсолютно точно. Бабушка же протягивала толстые «суровые» нити сквозь кусок зажатого в кулаке воска и вдевала их в две толстые иглы. Наконец дед взял в руки шило и иголки, начался процесс собственно подшивки, руки работали быстро, ловко, однообразно, но почему-то зрелище не утомляло. И все равно – даже в подшитом виде валенки выглядели для меня, скажем так, не слишком убедительно – ветхим оставалось все то, к чему подошва подшивалось. Но дед не останавливался. Он

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату