проще. Да не твоей кастрацией, дурачок, – кому ты нужен. Это будет кастрация твоей родины, державы, если угодно. Помни об этом, помни о пограничной полосе за твоей спиной. Плотней и надежней заслоняй наиболее чувствительные органы своего родного государства.
Нет, футбол – это не игра. Это, как и война, продолжение политики другими средствами. Это национальная идея. Можно вослед известной формуле сказать, что футбол как один из исторически сложившихся эрзацев патриотизма есть последнее прибежище негодяев. Сказать так можно, и это даже довольно соблазнительно, особенно если вспомнить о днях прошлого мирового чемпионата, о том, как наша смена, наши юные патриоты чуть не своротили к чертям собачьим исторический центр столицы своей великой, но незадачливой родины, уже в который раз поруганной азиатами «с раскосыми и жадными глазами».
Но обобщать неправильно. Как неправильно валить в одну кучу разные типы патриотизмов. Да, футбол – мощный провокатор иррациональной агрессивности. Но он же – пусть и в куда более редких случаях – стимулятор благородных порывов. В общем, каково состояние общества, таков и пафос общественного энтузиазма.
Интеллектуалы всех стран не часто бывают заядлыми болельщиками. А те, кто бывают, не склонны, как правило, соотносить свои футбольные переживания с подъемами и спадами национального духа, а тем более с текущей политической конъюнктурой. Впрочем, не всегда. Я помню, как в конце 60-х годов мы все яростно болели за чехов. Правда, это был хоккей, но какая в данном случае разница. Мои знакомые немцы традиционно желают поражения своей футбольной сборной, объясняя это тем, что в случае победы они опасаются взлета «патриотических настроений». «А чем чреваты в нашей стране патриотические настроения, не надо напоминать», – прибавляют они. А вот французские интеллектуалы ликовали по поводу победы своей сборной. Эту победу они восприняли как серьезный удар по ксенофобским тенденциям. Еще бы – в те дни национальными героями Франции стали французы «неместного» происхождения.
А вот у нас-то как? А мы-то что? Как в этот-то раз будет? Пока что, честно говоря, как-то тревожно. Причем тревожно при любом возможном исходе.
Человек и машина
Время от времени человека ставят перед странными, малоразрешимыми задачами. Почему-то считается, что если твое имя известно более чем ста гражданам, то ты уже являешься человеком «публичным» и именно на этом основании обязан иметь какие-то свои особые мнения по поводу всего, чего угодно.
То звонит мне какая-то барышня и гворит: «Здравствуйте. Меня зовут так-то и так-то, я с радиоканала такого-то. У вас есть минутка времени?» – «Есть, – говорю, – у меня минутка времени». – «Тут вот какое дело. Как вы, очевидно, знаете, на днях исполняется сто пять лет Сандуновским баням…» «Начало многообещающее», – думаю я, но не перебиваю, слушаю дальше. «Так вот. Что бы вы могли сказать по этому поводу?» – «Да как-то решительно ничего. Поздравьте от моего имени доблестный коллектив работников банно-прачечного производства». – «Ну, это понятно. А по существу?» – «По какому существу?» – «Ну, про баню». – «А что про баню?» Разговор явно не клеился. «Простите, я правильно позвонила? Вы такой-то?» – «Такой-то». – «И что, вам нечего сказать про баню?» – «Решительно нечего». – «Ну извините». Отбой.
А то недавно – тоже откуда-то, но уже про автомобили. «Не могли бы ли вы что-нибудь такое про ваши отношения с автомобилем?» – «С каким именно?» – «Как с каким? С вашим. У вас какая марка?» – «Никакая у меня не марка. Нет у меня машины, никогда не было и, боюсь, уже не будет. И водить я не умею». – «Да? Странно. Ну, извините».
Нет у меня никаких отошений с моим автомобилем по причине, указанной выше. Нет у меня машины, и никогда ее не было. Впрочем, вру, однажды все-таки была.
На девятилетие мне был подарен железный самосвал омерзительного синего цвета. Потом я узнал, что такой цвет называется электрик. Несколько дней я был счастлив, но счастье омрачалось тем, что мой отец с первой минуты возненавидел мою машину, которая страшно грохотала, когда я возил ее по комнате, а отец уставал после работы. Ну, и цвет, само собой. Он ненавидел эту машину и ждал лишь повода, чтобы с ней расправиться.
И дождался. Однажды, гуляя со своим самосвалом во дворе, я набрал в кузов всякой дряни наподобие ржавых гвоздей, кирпичных ошметков, окурков и использованных презервативов, привез все это домой, поставил машину на обеденный стол и вывалил все свое добро на только что постеленную (ждали гостей) новую скатерть. В это время в комнату вошел отец. О дальнейших событиях я вспоминать не люблю.
С тех пор у меня своей машины не было. А вот любовь к машине была.
Как все мальчики, я очень любил покататься на машине. Любовь эта омрачалась лишь тем обстоятельством, что меня очень быстро начинало укачивать и меня время от времени рвало прямо на кожаные сиденья чужих машин, а своей у нас, повторяю еще раз, никогда не было.
Лишь в одной машине я чувствовал себя абсолютно комфортно и безопасно. Это был асфальтовый каток. Мне в жизни повезло: я имел друга – водителя асфальтового катка, его звали Сергей Сергеич. Когда на нашей улице клали асфальт (а это происходило каждую весну), появлялся и Сергей Сергеич на своем неторопливом величественном красавце катке. Ну, и я, понятное дело, немедленно оказывался тут как тут. «Ну, что, – говорил Сергей Сергеич, – залезай, что ли». С предвкушением близкого счастья я вскарабкивался на жесткое стальное сиденье, каток трогался с места и начинал утюжить нашу улицу. Как же там было спокойно, как надежно и уверенно! Сладко вонял горячий асфальт, c элегантной нервностью подрагивали рычаги, и каток, оседланный мною, двигался вперед уверенной поступью и не ведал преград. И, что самое главное, меня абсолютно не тошнило. Не то что в бежевой «Победе», на которой меня однажды прокатил дядя Володя, папин сослуживец.
Машины у меня никогда не было, и никогда я этим особенно не интересовался. Но с некоторых пор на улицах родного города я вижу величаво проплывающий мимо меня автомобиль несусветной, явно противоречащей всем представлениям о разумных пропорциях длины. Это, как я узнал чуть позже, называется лимузин. «А что же там внутри?» – всякий раз думаю я безо всякой надежды вообразить себе что-либо, что вмещалось бы в круг моих представлений о материальном мире.
Хотя однажды я имел возможность проникнуть в этот сакральный мир, то есть почти проник. В нью- йоркском аэропорту меня встретил именно такой вот продолговатый монстр. И я сел в его кабину, рядом с водителем. Кабина как кабина – ничего особенного. И водитель как водитель – даже говорил по-русски. А вот сзади этой кабины располагалось черное непроницаемое стекло.
Всю дорогу до отеля во мне боролись два равно сильных чувства – законное любопытство и смертельный ужас перед чем-то неведомым. И ужас, надо сказать, победил. Так я и не узнал, хотя и имел возможность, что же таилось в безразмерной утробе этого моторизованного аллигатора. И это, наверное, правильно: должна же в жизни человека оставаться хоть какая-то тайна, кроме той, самой главной.
V. Фирменная упаковка
Нам не дано предугадать
Начавшись еще в ХIХ веке, споры о пользе или бесполезности искусства не утихают и по сей день. Время от времени к священной жертве поэта требует не только один Аполлон, но и общество в целом. Поэт отмахивается и огрызается – молчи, мол, бессмысленный народ. Время от времени поэт вдруг осознает себя учителем и творцом истории. В этой роли он, как и положено артистической натуре, склонен перегибать палку. А поскольку его убежденность в своем праве на проповедь разделяют не все, характер его начинает портиться, а голос – давать петуха. Тогда уже отмахивается от него «бессмысленный народ»: «Не грузи. Без тебя разберемся».
Но это все о так называемой общественной пользе искусства, о его хотя бы потенциальной способности послужить делу исправления нравов и обо всем том, о чем уже говорено-переговорено, и нами в том числе. А бывает ведь еще и польза конкретная, практическая, непосредственная. Ведь сообщают же нам время от времени о каких-то захватывающих научных открытиях вроде того, что музыка Гайдна регулирует кровяное давление, а картины Веласкеса – лучшее средство от изжоги.
С некоторых пор я стал верить подобным вещам. Во-первых, почему бы и нет? Нам ведь и в самом деле не дано предугадать, чем слово наше отзовется. Можем ли мы просчитывать последствия наших художнических усилий? Должны ли? Праздный вопрос. Разумеется, не можем и, разумеется, не должны, уже