погуляем» до сакраментального, наделенного оттенками явной или неявной деструктивности «ох, погуляли вчера!». Гуляют по улице, гуляют в саду, гуляют на свадьбе (да еще как), гуляют «по буфету», или уж совсем: «гуляет с кем попало, вот и нагуляла».
Гуляют все! И мы гуляем. И будем гулять независимо ни от чего.
«Улица корчится безъязыкая», – написал поэт. Можно сказать и так. Но можно и по-другому. Улица, даже самая безлюдная и самая захолустная, всегда зрелищна и всегда эстетически содержательна. Вопрос лишь в том, умеем ли мы различать театральную, музыкальную и поэтическую составляющую повседневной уличной жизни. Умеем ли мы отдаваться ритму дворницкой метлы. Умеем ли обнаруживать радугу в струях поливальных машин. Умеем ли разглядеть за анонимной физиономией первого встречного экзистенциальную драму. Готовы ли воспринять как поэтическое откровение корявую надпись на ржавом гараже.
Духи времени
Это бывает со мной почти каждый год, начиная с ранней юности. Время от времени, особенно ранней весной, когда обостряется всякая чувствительность, на меня внезапно обрушивается обонятельная галлюцинация – столь же мгновенная, сколь и мощная. В каком-нибудь наименее подходящем для этого месте и в самый неподходящий момент в мои ноздри уверенно и нагло врывается запах, допустим, сирени. Или, что уж и вовсе невероятно, моря. Озираться по сторонам в поисках возможного источника глупо – понятно же, что никакого источника нет и быть не может: откуда бы оно, это море, тут взялось? Ответа нет, он и не предполагается. На днях же посреди ночи в совершенно пустынном месте меня настиг нежданный, но незабываемый дух, дух времени – совсем другого времени. Это была «Красная Москва» – такие были когда-то духи, духи советского производства, из относительно дорогих. Это были духи моей мамы. И она душилась ими много лет. И я всегда дарил ей эти духи на дни рождения. Много лет. Но сначала куда-то исчезли эти духи. Потом…
Ладно – речь все-таки не об этом, а о том, что из нашей жизни исчезают одни запахи, сменяясь другими. Преобразуется со временем состав «дыма отечества». Запахи меняются точно так же, как меняются архитектурный облик города, автомобили, одежда горожан, выражения лиц, вещественное наполнение помойки…
Как же разительно изменился мусор! Как похорошела наша свалка! Какой праздничный, какой заграничный вид обрела она! Какими шикарными вещами, если посмотреть из глубины хотя бы 70-х годов, она наполнена. Вот пластиковые бутылки, например. Ведь когда они робко и неуверенно стали появляться в Москве, до свалки они не добирались. Их подбирали запасливые старушки и хранили в них постное масло. Их подбирали алкаши и бодро шагали с ними в ближайший пивняк – кружек-то не было. А потом, когда в таких же бутылках стали продаваться и постное масло, и пиво, и много чего еще, это пузатое чудо цивилизации вместе с другой роскошью – полиэтиленовыми мешками, пивными банками и цветастыми пакетиками от чипсов – отправилось на свалку, изрядно ее собою украсив.
Но мы опять отвлеклись. Сказать же хочется о том, что наше пространство и наше время всегда испытывали острый дефицит визуальности. Эпоха говорила заголовками газет и голосами радиодикторов. Висящие на стенах картинки из «Огонька», портреты маршалов и артистов, почтовые марки и незамысловатый вид из окна не утоляли, а лишь усугубляли визуальный голод. Более того – они вводили в заблуждение, искажали пространство и время, делали и без того фрагментарный мир еще более дробным и невнятным. Принцип «лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать» повисал в воздухе. Нет уж, куда лучше услышать, прочитать, пощупать. Понюхать, в конце концов.
Не потому ли таким душевным томлением, таким ностальгическим уколом в сердечную мышцу отзываются старые детские запахи из подворотни, из подъезда, из пекарни, из парикмахерской, из гаража, из детской поликлиники. Эти запахи всегда семантически насыщены, но далеко не всегда соответствуют пространству своего обитания. И это есть важная сущностная примета нашего общего быта. В детстве это было вполне привычным, и ровно никакого удивления не вызывало то странное обстоятельство, что в угловой аптеке пахло махорочным дымом, в булочной – кошачьим флиртом, а в кафе «Молочная» – городской живодерней. В коммунальной квартире пахло всем сразу, и этого забыть невозможно. Запах был, в общем-то, нефункционален, что переселяло его с территории вульгарного быта на территорию высокого искусства.
Лишь тогда, когда я стал посещать европейские города, я понял, что значит семиотически налаженная система, в том числе и система запахов. Ибо в европейских городах все пахнет ровно тем, чем и должно пахнуть – в полном соответствии со своим назначением. Кроме сортиров, разумеется. Они пахнут не просто прекрасно, а как-то избыточно, как-то вызывающе прекрасно, своими райскими ароматами не только нейтрализуя постыдную зависимость человека от собственной природы, но и превращая указанную зависимость в полную ее противоположность.
У нас же в этом смысле все куда как честнее. Если многие другие запахи поражали воображение нарушением жанровых ожиданий, то отхожее место не обманывало никогда – оно пахло именно отхожим местом. Но заодно отхожим местом неизбежно пахло и все прилегающее к нему пространство. Этот незабываемый дух проникал повсюду и буквально пропитывал собою наше коммунальное тело. Сортир таким образом расширялся до размеров вокзала, вагона, школы, самолета.
Из нашей жизни исчезают запахи, сменяясь другими. А какими именно – бог их знает. Я, во всяком случае, перестал так остро, как прежде, улавливать и считывать городские запахи. То ли это от того, что я много курю, то ли агрессивный визуальный язык, постепнно оккупирующий наши просторы, начинает вытеснять все прочие языки, включая язык запахов. Так или иначе, но я перестал реагировать на какие- либо запахи, кроме самых отъявленных, благо что и их вполне хватает. Да и не стал бы я заводить этот разговор, если бы не настиг меня вдруг посреди весенней Москвы полузабытый запах «Красной Москвы».
Фирменная упаковка
Недавно моя коллега побывала в Нью-Йорке, где навестила своих родственников, уехавших из Москвы лет восемь тому назад. «Ну, что нового в Москве? – начали они жадно расспрашивать ее. – Какие сплетни? С кем сейчас Пресняков?» Тут она слегка растерялась, пытаясь вспомнить хоть одного знакомого с такой фамилией. Потом до нее дошло, что речь идет о популярном певце. «Да откуда же я знаю?» – ответила она. «Как откуда? Ты же в Москве все-таки живешь!»
Это, конечно, смешно. Смешно и грустно, когда люди, не слишком уверенные в значимости и даже реальности собственного существования, озабочены обстоятельствами чужой и, главное, столь малоинтересной жизни.
Можно, разумеется, посетовать на низкий культурный уровень «широких масс», склонных отождествлять автора с его персонажем и воспринимать артиста как свою собственность. Можно сказать, что подобного рода инстинкты бессовестно подогреваются телевидением и «желтыми» изданиями. Но это как-то слишком просто.
Любопытство, проявляемое к жизни артиста, интерес не только к его делу, но и к его, так сказать, телу во всем многообразии его проявлений и даже отправлений, свойственны более или менее всем. И даром, что одних горячо волнует диета Кристины Орбакайте, а других – потаенная любовь Пушкина или тайна гибели Маяковского. Потайные пружины творческого процесса традиционно принято изыскивать в недрах художнической биографии.
Ситуация, узаконенная и тысячекратно умноженная институциями массовой культуры, восходит к романтической традиции, где судьбу художника предложено было прочитывать как художественное произведение. «Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать». Справедливо. Но продаются также и вдохновенье, и слезы, и любовь, да и божество, в сущности. И «Любовь поэта», и «Смерть поэта» рано или поздно становятся литературными жанрами.
После одного из первых моих заграничных выступлений мой переводчик сказал, что директор книжного магазина, где проходило чтение, приглашает нас поужинать вместе с ним. «Слушай, я страшно устал, – сказал я, – и есть совсем не хочу. Нельзя ли как-нибудь извиниться и слинять в гостиницу?» – «Нельзя, – с несвойственной ему жесткостью сказал переводчик. – В твой гонорар включено и это». Я понял. Я понял, что проданным мною товаром в данном случае является не только мой текст и его публичное исполнение, но и неформальное общение, то есть неотъемлемая часть моей приватной и неповторимой жизни.
Можно считать, что сочинительство есть сугубо частное дело, и это так и есть. Но коль скоро твой