что отец подсудимой был чернорабочий, впоследствии 'случайно' разбогатевший, и что мать ее весьма пристрастна к крепким напиткам... Подсудимая характеризуется как легкомысленная, ветреная, чуть не ежедневно меняющая свои привязанности, со 'странным по природе и невоздержанным по части половых влечений характером...'. Я не стану уже говорить о том, что обвинителем-биографом упущен был из виду основной принцип изучения личности подсудимого, в силу которого характер человека должен отвечать свойству приписываемого ему преступления, совпадая с его побуждениями, что сведения так тщательно разработанной биографии далеко не соответствуют характеру отравительницы, стремящейся избавиться от мужа во имя преступной, слепой, подавляющей страсти. Или легкомысленный разврат, или сильная страсть -- что-нибудь одно: элементы эти несовместимы... Но посмотрим, каким материалом пользовалась для таких 'характеристик' прокуратура, какова его достоверность, 'с кого они портреты пишут? Где разговоры эти слышат?' Схож ли этот портрет с оригиналом, не по чужим ли приметам составлен этот обвинительный паспорт -- вот вопросы, на которых -- ив интересах судебной правды, и ради нравственной реабилитации столь незаслуженно униженной и опозоренной женщины -- защита считает своим долгом остановиться с необходимой подробностью.
Материалом для 'биографии' и 'характеристики' подсудимой послужили свидетельские показания пяти лиц: Елизаветы Максименко, Левицкого, супругов Дмитриевых и Португалова. Каждый, полагаю, согласится со мной, что все показания эти заключают в себе не фактические какие-либо данные, а самые нелепые, грязные, 'обывательские' сплетни. И по аналогии с делением истории на древнюю, среднюю и новую сплетни эти можно разделить также на три периода: древний -- отношения Александры Егоровны к Н. Максименко; средний -- связь с полицейским чиновником П-вым и новый -- интрига с Резниковым. Рассмотрим их последовательно.
Период первый. По словам родной сестры покойного Максименко, Елизаветы, брат ее еще до брака был в любовной связи с, Александрой Егоровной, которая была настолько испорченная и развращенная девушка, что 'сама бросилась ему-'а шею, ловила его как мужа, купила себе мужа'. Прежде всего, совершенно неправдоподобно, чтобы тайну своих отношений Н. Максименко передал с циничными подробностями сестре, скрыв ее притом от родного брата. А затем, похоже ли это на ту нравственную, строго воспитанную 16-летнюю девушку, какой рисует нам Александру Егоровну целый ряд свидетелей? Она, молоденькая, миловидная, богатая наследница, была желанной невестой, руки которой одновременно добивались 40 женихов, способна ли она была проявить приписываемую ей распущенность? Разве не вымысел этот совет, как пройти в ее спальню, в которой с ней безотлучно ночевали или мать или Марья Васильевна? Но если даже и допустить добрачную связь, то инициатором ее, конечно, мог быть только Н. Максименко и как взрослый опытный мужчина, и как человек, заинтересованный женитьбой на дочери своей богатой хозяйки: пожалуй, он мог воспользоваться временной отлучкой матери, чтобы, как говорят в 'свете', скомпрометировать ее, создать для родственников 'безвыходное положение', и, таким образом, закрепить ее за собой на виду у всех четырех десятков конкурентов-женихов. И все, что можно видеть в этом эпизоде, это доказательство ее любви, но не распущенности...
Но главным свидетелем-диффаматором является в этом деле Левицкий, муж сестры покойного Максименко, мелкий полицейский чиновник, покинувший свою службу вследствие какого-то неприятного 'недоразумения', беспробудный пьяница и весьма плохой семьянин. Оригинально его появление у судебного следователя. Проживая вдали от Ростова, где он не был более двух лет, он без вызова является к допросу и по делу об отравлении собственноручно излагает пространнейшее показание, в котором нагромождаются целые ворохи небылиц, и нет только одного -- обстоятельств, имеющих хотя бы малое отношение к факту преступления. Показание Левицкого, относящееся к 1888 году, так как в начале 1887 года из Ростова он уже уехал, представляется неправдоподобным по самому своему содержанию. Прежде всего, вам не могла не броситься в глаза та необыкновенная случайность, которая ere одного -- и никого больше -- постоянно наталкивала на сцены крайне нецензурного свойства. То он наскакивает на Панфилова, стоящего перед Александрой Егоровной на коленях на крыльце (это на улице-то), то он любуется неприличными 'вольностями' Панфилова в обращении с Александрой Егоровной в ее доме и в присутствии мужа, то, наконец, случайно делается свидетелем нежной амурной сценки в его доме, где Александра Егоровна будто бы устраивала тайные свидания с Панфиловым, в крошечной квартирке, битком набитой детьми Левицкого. Пусть даже пока все это правда. Но скажите, может ли быть речь о доверии к свидетелю, когда он утверждает, будто подсудимая сама показывала ему голое плечо, укушенное 'сумасшедшим' Панфиловым,-- ему, родственнику своего обманываемого мужа?! Далее, Левицкий приводит ту бурную сцену семейной ссоры, во время которой Николай Федорович, вынув из письменного стела какой-то документ, разорвал его и бросил жене в лицо. Что же это мог быть за документ? Мы знаем, духовного завещания Александра Егоровна не оставляла, купчей или закладной крепости не выдавала, потому, что дом принадлежит ее матери, что же, спрашивается, это мог быть за документ? Остается только продажный акт, которым она передала мужу все свое состояние. Но этот акт цел и неприкосновенен и приобщен к настоящему делу. 'Дарила,-- говорит Левицкий,-- брильянтовые вещи и выигрышные билеты'. Но допросом Варвары Дубровиной удостоверено, что все ценности всегда находились в распоряжении матери в комоде под ключом, и даже кольца, серьги каждый, раз выдавались матерью и что все осталось цело. Обвинительный акт замечает, будто показание Левицкого о золотых вещах подтверждается свидетелем Саржинским. Но из прочитанного показания этого свидетеля оказывается только, что Панфилов обращался к нему с просьбой продать какие-то золотые вещи, но говорил при этом, что вещи эти -- его собственные. 'Кольца эти,-- говорит Левицкий,-- я видел впоследствии у Максименко'. Но правдоподобно ли, чтобы Панфилов стал показывать эти кольца родственнику мужа своей любовницы, правдоподобно ли, далее, чтобы полицейский чиновник, вольнопрактикующий, на досуге от служебных занятий по части альфонсизма возвратил раз попавшие в его руки драгоценные вещи возлюбленной купчихе? Показание Левицкого завершается, наконец, еще одной крупной неправдой: будто горничная А. Оладова говорила ему об интимных отношениях барыни с Панфиловым, о 'вступлении ее во второй брак'. Обвинительный акт снова прибавляет, что показание Левицкого 'подтверждается' Оладовой. Свидетельница Оладова -- и на следствии и дважды на суде -- прямо я категорически это отвергла. В чем же это 'подтверждение'? Доля правды заключается в том, что Панфилов был знаком с Максименко, которая у него, по просьбе того же Левицкого, крестила ребенка, и что Панфилов три-четыре раза за все знакомство был у Максименко и всегда со своей женой... Есть, господа, фотографы, которые, по заказу милых шутников к обнаженному туловищу распутницы приставляют лицо честной женщины... Показание Левицкого все, целиком,-- такая же искусная фотография, и о таких свидетелях нельзя не говорить без самого глубоко возмущенного, негодующего чувства.
'История новая' -- сплетни о Резникове. Вы уже знаете его отношения к семье Максименко и роль в доме Дубровиной. Когда-то пригретый семьей Резникова, давшей ему кров и приют, Н. Максименко, встретив, через десяток почти лет, своих старых друзей в Ростове, пожелал за добро заплатить им добром и поместил Аристарха в контору торгового дома Дубровиных. Это было в 1887 году. Семья Резниковых сближается с семьей Максименко, друг у друга бывают, а Александра Егоровна так подружилась со своей сверстницей Софьей Резниковой, что они начинают даже одинаково одеваться. Но в мае 1887 года, как видно из письма Александры Егоровны к мужу, Аристарх Резников именуется пока только 'братом Софьи Даниловны'. Действительно, 'своим человеком' в доме Варвары Дубровиной А. Резников становится только с зимы, с начала 1888 года. Николай Федорович вступает с ним в дружбу; они сходятся на 'ты'; Резникову поручается Дубровиными ведение всех домовых книг; его услужливость, ловкость, веселость делают его необходимым в этом доме; наконец, летом 1888 года, когда Максименко был в Калаче, Варвара Дубровина поручает ему полное управление домом, куда он почти и переселяется. Во время болезни Максименко Резников часто навещает больного, ухаживает за ним, ходит в аптеку, за докторами. Вот положение А. Резникова в доме Максименко: это -- не слуга, не приказчик, а сын старого знакомого, приятель, друг, которому Н. Максименко протежировал, которого любил как человека близкого, почти родного. Такая роль Резникова и могла подать повод к подозрению, что близок-то он был, но не к мужу, а к жене. Из массы свидетелей материал для такого предположения дают только трое: Дмитриевы и Португалов, но и этот материал оказывается, безусловно, негодным и недостоверным.
Критика каждого свидетельского показания рассматривает его с трех сторон: может ли свидетель говорить правду, желает ли он быть правдивым, и самое показание его представляется ли правдоподобным? Полагаю, что в отношении свидетелей Португалова и Дмитриевых три вопроса эти могут