быть разрешены только отрицательно. Свидетели эти озлоблены, предубеждены против подсудимой, и потому пристрастное отношение их к делу слишком явно. Положение Дмитриевых, действительно, было несколько щекотливо: незадолго до смерти Н. Максименко они угостили его стаканом чаю. На рассвете, когда Максименко уже скончался, Александра Егоровна громогласно упрекала их в том, что они напоили его крепким чаем, от которого он умер; во время вскрытия Португалов говорил об этом стакане чая приставу Пушкареву в присутствии Дмитриева, который, по словам Пузанова, с сердцем сказал доктору: 'Что вы и меня путаете!'. Нет сомнения, что об этом злополучном и, по моему убеждению, невинном стакане чая говорили уже весь дом и соседи. Весьма естественно, что спокойно и равнодушно отнестись к этому Дмитриевы не могли.-- и в этом источник их раздражения, подозрительности и злобы против Александры Егоровны, которая первая оскорбила и лишила их спокойствия своим неосновательным упреком. Недаром Дмитриева 'возненавидела' ее, как сама она проговаривается в своем показании. Почувствовав необходимость защищаться от самозащиты, как это нередко бывает, они перешли в нападение. А подозрительность полицейского чиновника и фантазия провинциальной кумушки придали показаниям их излишнюю решительность. Но и по содержанию своему показания Дмитриевых не могут иметь на суде ровно никакой цены. Все, что в них существенного, передается ими по слуху. К счастью, они указывают нам и источник. Так, о ссоре Максименко с мужем, во время которой муж будто бы упрекал ее в том, что она 'променяла его на мальчишку' (Резникова), Дмитриевы говорят со слов свидетельниц Кривенковой и Маловаткиной. Вы сами слышали этих свидетельниц -- и что же? Как и на следствии, и на суде в Ростове, они и здесь уличают Дмитриеву во лжи: свидетельницами такой ссоры они не были и ничего подобного Дмитриевой не говорили. Дмитриева, со слов дворника Жироза, передает, будто бы однажды он видел такую сцену в коридоре, что 'ему даже стыдно говорить о молодой барыне'. А вот что говорит об этом сам Клим Жиров: 'Вечером, часов в семь-восемь Александра Егоровна в коридоре тихо разговаривала с Резниковым; я в это время сидел у парадного крыльца и им меня не видно было; они не долго 'шептались' в коридоре, вскоре отперли дверь и вышли; Резников пошел к себе на квартиру, а она вернулась в дом...'. И только. О чем же тут 'стыдно-то' говорить? Вообще, в настоящем деле всем свидетелям обвинения, показавшим с чужих слов, по слуху, страшно не повезло: по справке, при сопоставлении с первоисточником, все эти показания оказывались вымышленными. Левицкий, например, ссылается на Оладову, но она его же уличает во лжи; Дмитриевы говорят со слов Маловаткиной, Кривенковой и Жирова, но эти трое их опровергают; Дьяконов уличает сославшуюся на него Елизавету Максименко и т. д. Очень жаль, что прокурор, занявшись группировкой свидетелей, не выделил названных мной лиц в особую группу... Таково содержание свидетельских показаний Дмитриевых. Я упустил, впрочем, ту балетно- мимическую 'сцену у воды', которая для Дмитриевой не могла, разумеется, остаться незамеченной: Александра Егоровна как-то брала во дворе воду, в это время проходил Резников, и 'они обменялись такими взглядами, какие бывают между людьми близкими,-- они улыбались друг другу'. Не считая себя экспертом по части улыбок и взглядов, в особенности расточаемых у воды, я не могу, однако, за этой драгоценной подробностью показания не признать особенно серьезного значения, ибо она с истинно-комической важностью занесена на страницы обвинительного акта...

   Если показания Дмитриевых представляются крайне сомнительным судебным материалом, то при оценке показания Португалова -- этого главнейшего и надежнейшего свидетеля обвинения -- ваша судейская осторожность должна быть утроена. Вы, конечно, будете помнить его положение в этом деле; вы не забудете печального эпизода с 300 рублями, когда он вечер'м 19 октября формально был допрошен полицией по обвинению его в вымогательстве. Я охотно обхожу вопрос о том, справедлива или нет была жалоба Дубровиных; но для меня весьма важен самый факт такой жалобы и существование такого слуха, быстро облетевшего весь город и сильно помрачившего имя Португалова. Он был скомпрометирован и как врач, и как человек; репутация его была поставлена на карту, и восстановление ее в значительной мере стало в зависимость от исхода возникшего об отравлении Максименко дела. Была ли жалоба Дубровиных справедлива или лжива -- оскорбление, досада и гнев Португалова нам одинаково понятны. Ослепленный обидой и местью, он начинает, так сказать, бить не по коню, а по оглоблям: он затевает уголовный процесс о клевете против незнакомого ему Леонтьева, хорошо зная, что Леонтьев тут ровно ни при чем, что он -- только исполнитель поручения своих хозяев. Затем появляются пространнейшие показания. Португалова,в которых невольно чуется не правда, не жажда разоблачения, а оскорбленное самолюбие, злоба и месть... Отсюда вымысел и преувеличения в его свидетельстве -- вольные и невольные.

   Слушая показания Португалова, крайне дивишься его необыкновенной наблюдательности. Приезжая к больному на несколько минут, Португалов все видел, все замечал, все наматывал на ус, ни одна подробность домашней обстановки Максименко не ускользнула от его пытливого внимания. И все в этом доме ему казалось в высшей степени странным. Странным, казалось ему, что больной Н. Максименко, прикованный к постели тяжкой болезнью, сгорающий от 40-градусного внутреннего жара, страдающий постоянной рвотой, не проявляет никакой самостоятельности, не показывает любопытному доктору своей 'правящей руки', а остается пассивным. Странно было и поведение Резникова, который говорил с доктором о больном вместо озабоченной и встревоженной болезнью жены, ездил за докторами, бегал за лекарством. Казались странными свидетелю и обращенные к нему вопросы, продиктованные каждому понятными беспокойством и тревогой любящей жены: 'Выздоровеет ли или умрет больной?' -- странными, как будто в смертельном 'сходе болезни не могло уже быть и сомнений, раз для лечения приглашен был доктор Португалов... Все домашние, все навещавшие больного говорят нам, что уход за больным был безукоризненный, прекрасный, что жена три недели безотлучно просидела дома; а Португалов недоволен и уходом, и заброшенностью больного, около которого он не всегда заставал жену, забывая при этом, что сам же он, опытный врач, предостерегал Леонтьева не оставаться более пяти минут в комнате больного заразной болезнью. Или жене эта зараза не угрожала? Португалов утверждает, что в течение всей болезни Максименко ему казались странными и в высшей степени подозрительными отношения Резникова и Александры Максименко между собой и к больному. Так ли это? Не подозрительность ли это задним числом? Если поведение домашних и окружающая больного обстановка давали повод к серьезным подозрениям, то почему же подозрения эти не пробудились в Португалове в вечер 18 октября, когда он обнаружил несомненные, по его мнению, признаки отравления? Почему он не остался у Максименко? Как мог он покинуть своего пациента в такой обстановке, в таком беспомощном, безнадежном положении? Почему, узнав о внезапной смерти своего 'выздоровевшего' и 'поставленного на ноги' пациента, он не поднял тотчас же тревогу? Почему ни приставу Пушкареву, производившему дознание о причинах смерти Максименко, ни помощнику его Англиченкову, ни трем производившим вскрытие врачам он ничего не говорит о своих подозрениях? Почему он решается, наконец, заявить судебной власти о своих 'недоумениях' только тогда, когда уже два дня назад самого его потребовали к ответу по жалобе на вымогательство? Нет, 'наблюдательность' Португалова весьма странного свойства...

   Понимая всю ничтожную ценность своих 'наблюдений' и показаний, Португалов придумывает весьма сложную историю с двумя секретными болезнями, бывшими будто бы у Резникова и у А. Максименко и из которых одна, по его заключению, была причиной другой... Господа присяжные заседатели! Когда французское правительство потребовало у Дюпюитрана указать инсургентов, лечившихся у него после июньских дней 1832 года, он с достоинством ответил: 'Я лечил не инсургентов -- я лечил раненых!' Французский медицинский корпус со справедливой гордостью вспоминает эти благородные слова! Когда молодых врачей выпускают, из наших университетов, с них берут факультетское обещание '...свято хранить вверяемые мне семейные тайны и не употреблять во зло оказываемого мне доверия'. Как нравственный завет, как напутствие, факультетское обещание это украшает собой диплом каждого русского врача... Я не стану распространяться здесь о врачебной тайне, как элементе профессиональной медицинской морали; я допускаю, что при коллизии обязанностей гражданина и врача первые могут взять иногда верх над последними. Но я смею думать, что раз врач решается высказать публично такую позорящую вещь, он должен прежде много и долго подумать, достаточны ли основания для сложившегося у него мнения и не могут ли слова его показаться непростительно опрометчивым легкомыслием или даже клеветой, как постыдным орудием злобы и мести. Здесь мы вправе требовать от врача самого строгого и ясного ответа!

   Посмотрим же, проверим правильность столь решительного диагноза Португалова и те основания которые дали ему право заявлять об однородных зависимых болезнях у подсудимых, обесславливая молодую, порядочную женщину, стараясь связать обоих, как цепью, этой новой уликой.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату