штилем», сколько из-за того, что легко мирилось с надругательствами, бунтовало по пустякам и было доверчиво, как дитя. Русскую интеллигенцию наши владыки тоже не понимали, даже она-то, главным образом, и ставила их в тупик, потому что, во-первых, последовательно боролась против собственных привилегий, а во-вторых, представляла собой как бы отдельную нацию, самочинно сложившуюся из природного материала, которой для полноты впечатления не хватает только государственной символики, территории и гражданства; а так и лицом, и одеждой, и душой, и мыслями, и, особенно, языком русский интеллигент отличался от прочих подвидов русского человека, как дзэн-буддист от адвентиста седьмого дня. Таким образом, широк, слишком широк отчий язык, и сколько его ни сужай, хотя бы до словарного запаса кладбищенских сторожей, все равно хватит средств для того, чтобы написать «Женщину в белом», с избытком хватит.

Как известно, богатством нашего словаря мы обязаны кое-каким особенностям русского национального характера и прежде всего такой его составной, как всемирность, по определению Достоевского, то есть широте душевной, редкостной восприимчивости, способности сочувствовать населению Оранжевой республики, как родне, открытости пред культурными навыками иноземцев, которыми мы по разным уважительным причинам были обделены. У тюрок мы позаимствовали «собаку» и «деньги», у варягов – «меч», «щит» и «кнут», у монголов хана Бату – глагол «бузить» и множество существительных, включая неприличные, у германцев же и романцев мы переняли едва ли не половину понятий современного языка, от «скверного» и «директора» до «поганого» и «прогресса». В такой необузданной переимчивости, по существу, нет ничего зазорного, обидного для национального самосознания, поскольку культуры издревле строились в теснейшем взаимодействии меж собой, и вот все нынешние романо-германские языки круто замешаны на латыни, но это обстоятельство не кручинит ни итальянцев, ни англичан. Правда, мы сами дали Западу только «интеллигента» и почему-то Запад гнушается нашей «душой», предпочитая пользоваться «сознанием», ну разве что действительно прав Паратов, хозяин «Ласточки», который выговаривал своему капитану-шведу, за то что у него «арифметика вместо души», и не знал оскорбления страшнее, чем «иностранец».

Впрочем, сдается, что мы уж слишком «всемирны», то есть переимчивы чересчур, то есть как-то небрежно, неразборчиво открыты для проникновения в русский язык иноземных слов, чему – заметим – волшебно-вредительским образом способствуют наши склонение да спряжение, свободно переиначивающие латинизмы на самый кондовый российский лад. В этом смысле особенно отличились русаки XX столетия, которые начали с «оппортуниста», поскольку близкий по значению «халявщик» им, видимо, показался недостаточно терминологичным, и не слыханных прежде аббревиатур, вроде «главкосева», сиречь главнокомандующего Северным фронтом, продолжили нелепыми большевизмами и под занавес века до такой степени настойчиво баламутят родную речь, что это уже похоже на государственную измену. В другой раз, действительно, посидишь за телевизором с полчаса и придешь к такому удручающему заключению: классического русского языка больше не существует, его исподволь подменила подлинно что «смесь французского с нижегородским», ибо на каждое исконное наше слово приходится, по крайней мере, пяток чужих. Хотя телевизионная журналистика – подлый жанр, в том смысле этого древнего прилагательного, в каком его прежде относили к происхождению и манерам, культура, бытующая где-то между народными гуляньями, комиксами и справочниками для желающих похудеть.

Тем не менее очевидно, что процесс европеизации и опрощения русского языка – процесс, что называется, объективный, не зависящий от воли культурного меньшинства, как чередование дней недели. По-настоящему обидно, что эта чума не миновала нашу литературу, во всяком случае, единственного современного русского писателя с мировым именем отличает бесцветный слог, неуклюжие новации в области существительных и крупные стилистические просчеты; что же до злокачественных превращений общедоступной речи, то нужно надеяться: течение языка со временем исторгнет вовне все неорганичное, постороннее, как течение вод выбрасывает на берег различный сор. Ведь нынешняя эпоха языкотворчества во многом сродни задорной поре Петровской, когда голландские да немецкие понятия взяли верх над лексикой праотцов; «прешпекты», «гошпитали», «музик» – это все приладилось, прижилось, потому что до Петра у нас по городам существовали главным образом кривоколенные переулки, народ лечился домашним способом, то есть водкой, и музыку заменял колокольный звон, а многие десятки заморских слов пришлись не ко двору и вскорости позабылись, собственно, по той простой причине позабылись, что не было в них нужды. Следовательно, есть надежда, что мы и теперешнюю смуту переживем.

Другое дело, что не всегда поддаются уразумению те причины, которые влияют на самостроительство языка. Например, непонятно, отчего в упорядоченные эпохи русская речь хиреет, взять хотя бы семьдесят лет так называемого социалистического строительства, когда на Руси и окрест все жило в скрупулезном соответствии с канонами марксистско-ленинской теологии, а язык запаршивел до такой степени, что чуть ли не академической нормой стал «наплевизм», «пожрамши», «перековаться» и «пролеткульт». А то возьмем эпоху царя Тишайшего, когда держава раскололась на никонианцев и староверов, бандит Степан Разин полстраны взбунтовал и самого помазанника Божьего едва не прибили на Красной площади, меж тем именно в это время допетровский язык достиг своего расцвета, и протопоп Аввакум Петров явил первые образчики русской прозы. С другой стороны, самую богатую литературу дало сравнительно утешительное девятнадцатое столетие, а в первые пореволюционные годы, отмеченные голодом и разрухой, наша изящная словесность впала в больной социалистический реализм.

Поскольку неясно, каким образом и почему внешние обстоятельства отражаются на течении языка, то не исключено, что у этого процесса имеется какой-то невидимый глазу двигатель внутреннего сгорания, который творит движение исходя из своей собственной механики, мощности и ресурсов. Так же не исключено, что этому движению есть предел, как и всякому движению в частности есть предел, как есть предел развитию технической мысли в области телефона, и когда русский язык достигнет максимума возможного по разделам красочности, густоты, грамматической стройности и насыщенности словаря, тогда, как по Марксу, закончится его предыстория и начнется история, которая, правда, вряд ли будет ознаменована блестящими литературными произведениями, поскольку шедевры по департаменту изящной словесности обыкновенно рождаются в мало-мальски взбаламученные эпохи. Видимо, недаром Западная Европа, вплотную приблизившаяся к идеалу общественного устройства, так оскудела на художественные таланты; вот, скажем, Голландия: когда она переживала внутренние потрясения и отчий прах призывно стучал в сердца – были у голландцев философия и литература, а как бытие утряслось в стадии развитого социализма – так только тем Голландия и знаменита, что убийства там случаются раз в году. Вообще похоже на то, что в стратегическом отношении современные языки как бы завершают круг своего развития, склоняясь к формам чуть ли не доисторически примитивным, так как течение языка нынче устремлено ко всяческому упрощению, к максимуму смысловой вместимости при минимуме затрат на конструкции и слова. Во всяком случае, очень видно, как постепенно беднеет русский литературный язык: у кого теперь встретишь изящно-причудливый оборот вроде «административного восторга», сложноподчиненный период хотя бы на треть странички, точку с запятой – чисто российский знак, какое-нибудь искрометное словцо на манер «облезьяны»... – все просто, общо и сообщительно, как в газете. И это еще слава богу, что русский язык развивается покуда по восходящей, поскольку по восходящей развивается наше общество, то есть от «очень плохо» к просто «плохо», если, конечно, не наоборот. Причем течение языка в русле литературы происходит не так стремительно, хотя уже не встретишь словечка «вчуже», бывшего в ходу еще накануне Великой Отечественной войны, но в разговорном русле язык меняется на глазах, наши отцы говорили «кристально честный» и «развенчать», наши деды – «барышня», «портерная» и «рамолик», наши прадеды – «фрыштик» и «ваша милость», и ни первые, ни вторые, ни третьи не поняли бы нынешних «наехать» и «рэкетир»; до того доходит, что за отпущенный ему срок человек переживает с десяток слов, как старших переживают, например, сейчас мы присутствуем при агонии прилагательных «чопорный» и «щепетильный».

Итак, в каком направлении развивается наш язык, – на этот счет существуют некоторые догадки, но даже на уровне предположения очень трудно решить вопрос, почему он развивается и зачем. Видимо, ни почему, видимо, ни зачем. По крайней мере, течение языка отнюдь не зависит от человека, а скорее человек зависит от течения языка. Ведь наш преподобный хомо сапиенс даже и не развивается, а в лучшем случае среди людей отчасти уменьшается прослойка людей вполне, и человеческое общество, кажется, не развивается, а находится в вечном броуновском движении, мечется искони от тирании Сарданапала к тирании Иосифа Джугашвили, от демократии римского образца к демократии британского образца. Так вот

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату