по летней поре выписывал чуть ли не загранпаспорта на соседнюю Кинбурнскую косу, а в прочие времена годами затачивал у себя в конурке карандаши; он явился и выставил бабку Софью на свежий воздух.
— Сынок, — говорила она дорогой, — ну что я такого сделала? Мне же только нужен билет в Бердянск!
Милиционер отвечает:
— Мамаша, до Бердянска билетов в природе нет.
— Ну как же так? — все не может она уняться. — До Одессы билеты есть?
— До Одессы есть.
— А до Бердянска нет?
— До Бердянска нет.
Бабка Софья все равно не поняла этого совьетизма, но как-то обмякла от официального сообщения относительно того, что до Бердянска билетов в природе нет, и с обреченным видом пошла на выход. В маленькой ее фигуре вдруг проявилось нечто настолько жалкое, что милиционер решил потрафить старческому безумию: он догнал бабку Софью, вырвал листок из блокнота, написал на нем — «Билет до Бердянска» и вручил этот листок старухе. Пятерку, которую совала ему повеселевшая бабка Софья, он отринул с негодованием, но карамельку вынужден был принять.
Бабка Софья после пошла на пирс, обнаружила там катер, отправлявшийся на Покровские хутора, и взошла было на палубу, но матрос, дежуривший у трапа, ее вовремя развернул. При этом он сказал:
— С Мишкиной бумажкой я бы тебя на луну доставил, но мы идем на Покровские хутора.
Бабка Софья уселась возле кнехта на свою сумку и заплакала не столько от обиды, сколько от недоумения.
Бог, который все это время наблюдал за старухиными злоключениями с расстояния в десять световых лет, отвернулся в беспомощном сочувствии ее горю. Он ничего не мог сделать для бабки Софьи. Он давно уже ничего не мог поделать с этой страной и ее народом.
Колдунья
Сегодняшним вечером он окончательно убедился в своих предположениях относительно жены. Что жена его при помощи нечистой силы распоряжалась ветрами и почтовыми тройками, в этом уж он более не сомневался.
В деревне Новоселки, где я прошлым летом гостил у тетки, стоит несколько на отшибе достопримечательная изба. Достопримечательна она, конечно, не тем, что снаружи удивительно похожа на ветхий, сносившийся башмак допотопного образца, а тем, что живет в ней колдунья Татьяна Абрамовна Иванова. Женщина она еще сравнительно молодая, статная и вообще недурна собой, но причесана, одета, обута Татьяна Абрамовна без малого издевательски, чуть ли не так, как в Средние века убирали ведьм, когда приготовляли их к очистительному костру. Впрочем, тут она почти ничем не отличается от соседок, разве что постоянно носит белоснежный передник, который отзывается медициной, и это, видимо, неспроста: колдунья Иванова заговаривает грыжу, останавливает кровотечения, ловко вправляет вывихи и лечит множество разных хворей, вплоть до бесплодия и падучей.
Хотя к Татьяне Абрамовне, чуть что, обращается вся округа и даже наезжают страдальцы из Костромы, в родной деревне ее не любят. Никто к ней запросто не заходит, материалистически настроенные пацаны то дрова из принципа украдут, то подожгут плетень, участковый инспектор дважды привлекал ее к ответственности за незаконное врачевание, старухи, по старой памяти, бывает, плюют ей вслед, бригадир Вася Мордкин, как напьется, так с грозным видом уведомляет, что у него давно припасен осиновый кол для ее могилы, но регулярнее всего достается Татьяне Абрамовне от супруга: несмотря на то что супруг уже четыре года не работает в колхозе и живет на ее хлебах, несмотря на то что он, в общем-то, малый тихий, он целыми днями зудит, зудит…
Раз у меня разболелся зуб. Когда терпеть уже стало невмоготу, захожу это я к колдунье Ивановой на предмет неотложной помощи и застаю такую неумилительную картину: Татьяна Абрамовна сидит за столом и, потупясь, перебирает какие-то корешки, а ее супруг лежит на русской печи, высунув нечесаную голову из-за выцветших ситцевых занавесок, и монотонно, точно по неприятной необходимости, ей делает нагоняй:
— У всех бабы как бабы, — говорит он, скучно глядя прямо перед собой, — а у меня прямо какая-то гадюка подколодная, вражеский элемент. Люди вокруг расширяют кругозор, наяривают пропаганду и агитацию, и только у нас в Новоселках процветает это самое чародейство и волшебство… Ты чего меня перед народом позоришь, а? Ладно бы хоть прибыток от тебя был в материальном смысле, какая-то непосредственная отдача, а то ведь шиш с маслом ты имеешь за свое черносотенное искусство, если, конечно, не считать, что тебя собаки, и те боятся…
Вполуха слушая эти речи, я между тем осматривал интерьер: в избе у Ивановых было опрятно, даже как-то вызывающе, по-особенному опрятно, с привкусом хлорки, что ли, в простенке висело мутное зеркало с несколькими фотокарточками, заткнутыми за раму, на крашеной тумбочке стоял старинный радиоприемник, накрытый резной салфеткой, над столом висел оранжевый гигантский шелковый абажур с кистями, похожий на балдахин… — а впрочем, меня так донимала зубная боль, что в эти минуты мне было ни до чего, и слушать было больно, и смотреть — больно.
— Ну, в кои веки перепадет от какого-нибудь заезжего дурака краска для морды или справочник по растениям, — вдумчиво продолжал супруг, как бы рассуждая с самим собой, — только что от них толку-то, если тут тебе, как говорится, ни выпить, ни закусить… Стало быть, в общем и целом мы ничего не имеем в итоге от этой вредительской ворожбы, кроме срама перед народом, ведь мне на деревне проходу нет через твои проделки. Давеча Васька Мордкин подходит и говорит: «Как ты, — говорит, — с ней спишь-то в одной кровати, это же чистый Афган, с такой бабой спать…»
— Уймись ты, идол, — мирно осаживает Татьяна Абрамовна своего супруга, но он продолжает канючить на той же самой тоскливой ноте.
— Нет уж, извините-подвиньтесь, — канючит он. — Иначе говоря, ты давай сворачивай эту махровую самодеятельность, не то я скажу тебе «талак»…
Тут колдуньин супруг наконец-то продрал глаза, то есть увидел меня, переминавшегося в дверях, печально вздохнул, убрался на печь с головой и задернул за собой ситцевую занавеску. А я пожаловался Татьяне Абрамовне на зубную боль, получил от нее скляночку с каким-то темным составом, вышел на двор и начал полоскать рот. Только я выполоскал причудливое зелье, отчего-то вдруг взопрел и сел на скамеечку у калитки, как Татьяна Абрамовна вышла за мной на двор, присела рядом, провела пальцами по щеке в районе больного зуба — и сразу боль как рукой сняло. Кто помнит, что случается с человеком, когда его напрочь отпускает мучительная — острая, многодневная, душевынимающая боль, тот поймет мое тогдашнее состояние; я как-то немедленно полегчал, точно сбросил несколько килограммов, глаза раскрылись, словно прежде они были незрячими, или зрячими, но вовнутрь, в направлении моей боли, и я снова обрел визуальную благодать: был чудный июльский день, не знойный, не прохладный, а, что называется, в самый раз, мухи нудели, в небе стояли небольшие плотные облака, в которых было что-то от свежевыстиранного белья, рядом древняя ветла еле-еле пошевеливала продолговатыми своими листьями, как человек в задумчивости пальцами перебирает, где-то поблизости тявкала, видимо, мелкая собачонка, а прямо напротив был привязан к поскотине грязный бычок, смотревший на меня слезящимися глазами, как смотрят нищие, которые еще стесняются своей роли.
— Прямо вы волшебница, Татьяна Абрамовна, — молвил я.
— Ну вы тоже скажете, — отозвалась она в некотором смущении, впрочем, сквозящем затаенным самодовольством. — Какое тут волшебство, одна народная медицина, травки да коренья, плюс, конечно, такое целебное электричество, которое живет у меня внутри. Да ведь сейчас его и наука признает, и в