сильней.
То же относительно диалогов. В ту пору русской жизни, когда обедали по четыре часа, читали при стеариновых свечах, дамы одевались целое утро, а от Москвы до Петербурга добирались чуть ли не за неделю, наверное, было естественно по-тургеневски дословно переводить на бумагу обыкновенные разговоры со «здравствуйте» — «до свидания», «как поживаете» — «ничего». Но если отрешиться от своего времени, вернее, дописаться до времени вообще, что обыкновенно бывает с писателями гениальными, то становится очевидно: диалог обязательно должен быть озадачен; либо он сообщает задуманный колорит, либо служит для характеристики персонажей, либо непосредственно работает на идею, а то, напротив, употребляется для того, чтобы снизить концентрацию художественной мысли, чтобы она не так явно проглядывала сквозь текст.
В не самых удачных случаях авторы развивают сюжет при помощи диалога, но эта функция присуща исключительно тому жанру, который приближается к страшилкам, чайнвордам и гаданию на бобах. В самых удачных случаях диалог работает на идею, сообщает задуманный колорит, служит для характеристики персонажей, снижает концентрацию художественной мысли, наконец, просто тешит чувство прекрасного, например:
— Знаешь ли ты, что такое генерал?
— Не знаю, батюшка, ваша милость.
— Генерал — значит, что я могу тебя взять и в ступе истолочь!
Что же до Тургенева, то диалоги его тем более подозрительны, что при всей своей рыхлости и неорганизованности они безусловно преданы единственной функции из всех возможных — именно обслуживают идею. Если это «Накануне», то с того или иного бока про «внутреннего турка», если о хождении в народ, то про хождение в народ; может быть, из этого ничто не вытекает, а может быть, вытекает то, что в известный переломный момент, который пал на пору относительного безвременья между Гоголем и Толстым, Иван Сергеевич за движением литературы не уследил.
Это похоже на правду исключительно потому, что в то время как Тургенев заглазно воспитывал цесаревича Александра Николаевича на своих «Записках охотника», литература шагнула так далеко вперед, так усложнилась и как бы ушла в себя, что вот, скажем, возьмёшься за гоголевскую «Коляску», второпях подумаешь — так себе, унылый и фантастический анекдот, однако потом решишь: так-то оно так, да только вся наша российская жизнь есть ни мытье, ни катанье, а разве что именно унылый и фантастический анекдот.
Вероятно, такие повороты в читательском сознании и не высшая цель словесности, но всё же это куда серьезней, нежели средствами художественной прозы выставлять дворянство трёх сопредельных губерний в качестве злодеев и дураков.
Впрочем, диалоги у Тургенева служат и для характеристики персонажей. Но то ли характеристики он задумывал с таким чрезмерным припуском, который граничит с фальшью, то ли, напротив, переносил своих героев на веленевую бумагу, как они есть, от пуговки до ногтя, только иной раз литературная плоть их явственно отзывается древесиной, и соответственно, диалоги порой звучат таким образом, точно у соседа выгружают березовые дрова.
Это выходит, видимо, потому, что достоверный литературный персонаж представляет собой золотую середину меж тем, что бывает в жизни, и тем, чего в каждом конкретном случае требует художественная линия. А если ты будешь брать героев живьем, да еще заводить на каждого из них отдельное дело, тогда выйдет то, что у Тургенева получилось в романе «Новь». Население этой вещи, в частности, постоянно восклицает «О!», в возмущении топает ногами, то и дело краснеет до ушей и узнаёт своих, то есть демократов, суфражисток, добродушных провокаторов, сострадателей и всячески заеденных средой по выражению «честных глаз».
Или вот господин Соломин, выведенный Тургеневым в качестве революционно настроенного дельца: и в литературной стихии он сам не свой, и в действительности невозможен, ибо ты или делец, или революционер, уже потому, что революционер есть особа, у которой руки не так приделаны. (А, впрочем, Россия такая причудливая страна, что тут можно найти всё что угодно, вплоть до революционно настроенного дельца.)
Но вообще правда жизни и правда литературы мало соотносятся меж собой. Точнее сказать, эти правды соотносятся меж собой, как монолог Гамлета и монолог в очереди за мукой. Вот, например, велосипед — в действительности это руль, рама, два колеса, седло, а в прозе — может быть фантастический аппарат, величественно-нелепый, внушающий ужас и почтение потому, что он приводится в движение не столько мускульной силой, сколько силой научной мысли.
Или вот, например, Родион Раскольников — в жизни это был бы убогий злодей с неоконченным начальным образованием. А у Достоевского он представляет собой решение огромного этического вопроса, захваченного в развитии от уголовщины до героя и от героя до мании пострадать.
Таким образом, правда в новой литературе есть правда преобразованная, рафинированная, перебравшаяся в бельэтаж из полуподвала. И при этом она до такой степени достоверна, что в другой раз Онегину хочется сказать — Женя… Вероятно, это происходит по той причине, что правда литературы есть правда в высшем ее выражении, а правда жизни есть количественное знание, собственно не оформленное никак. И лишь когда количество знания превращается в качестве откровения, это и будет литература, которая окрыляет, волнует и пугает, как зеркальце дикаря.
И точно: иногда она залетает в такие сферы где ларчики вроде бы просто открываются, но вместе с тем без малого волосы встают дыбом от страшных истин, далеко выходящих за рамки обыкновенности. Например, нам известно, что декабристы были беззаветные доброжелатели и герои, а Карамзин возьмет да и напишет, дескать, порядочный человек должен противостоять несправедливости таким образом, чтобы дело не кончилось виселицей, поскольку это некультурно и дурной тон. Или мы подозреваем, что хороших людей больше, чем плохих, и вдруг нас ошеломит заключение: «Человеческая душа по своей природе христианка», до которого додумался Квинт Септимий Флоренс Тертуллиан.
А у Тургенева были простые отношения с правдой жизни. Народился, по его наблюдениям, в обществе тип молодого человека, который спит и видит, как бы на свой лад облагородить русского мужика, он и выведет его в романе с тенденцией от добра.
В общем, эта манера особых нареканий не вызывает. По крайней мере, огромное большинство писателей по сей день работает в ключе зеркального отражения и тем самым наводит на мысль, что всё развивается, кроме литературы. Но о вреде тенденции хочется говорить.
Если качество отношения как эстетическая категория естественно вытекает из художественной прозы, то это, во всяком случае, не беда. Но если тот же материал подается под соусом тенденции, если автор его исходит из априорного знания того, что плохо, что хорошо, то это уже будут вместе взятые Песталоцци и пролеткульт, и тут добра не жди. Потому хотя бы, что невозможно определить, где зло, где благо, если взять эти антиподы не в статике, а в развитии. Потому что по-нашему «вчера Иван огороды копал, а нынче Иван в воеводы попал» — и в равной мере наоборот.
Вот вывел Иван Сергеевич в «Бурмистре» помещика Пеночкина, который распорядился высечь лакея Федора за неграмотно поданное вино. Оно, конечно, драться не годится, даже если тебя поят подогретым шабли, но ведь этот самый Федор, дай срок, не розгами будет оперировать, а «товарищем маузером», и осерчает он на гражданина Пеночкина не за то, что он манкирует своими прямыми обязанностями, а за то, что он думает не про то. Вообще это еще вопрос: пережил ли психологически русский человек крепостное право, или не пережил…
А то взять господина Базарова, бессребреника и злостного демократа, который геройски погиб на своём посту. В прошлом столетии ему еще можно было симпатизировать, но мы-то знаем, что получается, когда эти Базаровы умудряются-таки поставить сапог выше Пушкина, переоборудовать православные храмы под мастерские и с редким упорством поворачивать реки вспять.
Может быть, претензия, основанная на предположительном перерождении персонажа не совсем корректна, но в том-то всё и дело, что великая проза всегда ориентирована на «всегда». Гений на то и гений, что у него на неопределенно продолжительное время насущны «бесы», «злоумышленник» и грозный Хаджи-Мурат. Он потому и гений, что Бог дал ему способность соединять временное и вечное,