образцы, кажется, неосуществима в течение ближайшего тысячелетия, то глупо сердиться на простого работника, зачем он не корпит над теоремой Ферма, и нужно смириться с тем, что «кто любит попа, а кто попову дочку», кто — Иосифа Бродского, а кто — плодово-ягодное вино.
Конечно, это недемократично, даже обидно, что существует высокое искусство и искусство для тех, кто умеет читать-писать. Но на удивление всем эстетам не жанр иллюстрированного журнала и не оперетка сами собой ставятся под сомнение, а ставится под сомнение высокое искусство, раз оно потребно ничтожному меньшинству. Правда, оно потребно вот уже сорок тысячелетий, в то время как читать-писать народы выучились только в ХХ веке, и поэтому вопрос можно поставить так: тем хуже для человечества, если
То есть и так можно было бы поставить вопрос, кабы не было очевидно: искусство для тех, кто умеет читать-писать, тоже делает своё дело, оно тоже благотворно, хотя бы и потому, что люди вечерами таращатся в телевизор, а не шалят по ночной Москве. Главное, оперетка никак не затирает эссеистику, а эссеистика — оперетку, они даже не сосуществуют, поскольку обретаются в разных культурных и общественных плоскостях.
А впрочем, если они невзначай пересекаются — то беда. Собственно для искусства такие пересечения не влекут никаких последствий, но почему-то губительно сказываются на творцах; если творец сочиняет в диапазоне от уголовного романса до триолета, то жизнь у него обязательно ломкая, шальная, параллельная лезвию кухонного ножа. Странная зависимость, но, кажется, так и есть. Есенин тому пример.
Сергей Александрович был бездомным и вечно скитался по женам, приятелям, но главным образом по углам. Из Америки он привез пятнадцать чемоданов вещей, однако в свою предсмертную поездку в Ленинград отправился с узелком и корзиной книг. Одевался дорого и со вкусом, хотя начинал с нарочитой поддевки и козловых сапожек, от которых, впрочем, скоро отстал, так как вообще был человеком трости и котелка. Частенько ночевал по милицейским пикетам, но без последствий, поскольку Каменев приказал уголовных дел на Есенина ни под каким видом не заводить. Деньгами распоряжаться не умел, и несмотря на то, что хорошо зарабатывал стихами, нередко занимал у знакомых по мелочам. Резал себя стеклом, пытался выброситься из окна, громил кабацкие стойки и железнодорожные вагоны, некоторое время после возвращения из заграничного турне говорил с акцентом, хотя не знал ни одного иностранного языка…
За девять последних лет жизни, считая от совершеннолетия, Сергей Александрович был женат пять раз; точно он торопился побольше урвать у женщин, точно чувствовал, что надолго его не хватит. В первый раз он был фактически женат на незаметной типографской работнице. Во второй раз он женился на редакторше, которая впоследствии выросла в знаменитую драматическую актрису, причем, женился, так сказать, проездом, на перегоне Архангельск — Вологда, но после уже пускал это дело на самотек. В третьем браке он соединился с мировой знаменитостью, танцовщицей Айседорой Дункан. В четвертом — с Галей Бениславской, первой красавицей Москвы. В пятом — с Софьей Толстой, внучкой гения, правда, в последнем случае вышла заминка: Есенин с Мариенгофом долго судили-рядили, кого предпочесть, Шаляпину иль Толстую, исходя из того немаловажного обстоятельства, которая из этих двух фамилий значительней прозвучит.
Политикой Сергей Александрович мало интересовался, и она только слегка задела его черным своим крылом. В 16-м году, будучи рядовым медицинской службы, он как-то пробился на приём к императрице Александре Федоровне, читал ей стихи, получил высочайшее одобрение и посвятил императрице свою книжицу «Голубень». После угодил в дисциплинарный батальон, вероятно, за какую-нибудь юношескую шалость. Но при большевиках в анкетах писал, будто бы пострадал от тиранического режима за то, что отказался воспеть царя. Первые большевики пренаивные были люди и охотно верили в этот пункт, хотя было ясно как божий день, что император одной шестой части света никак не мог нуждаться в панегирике от деревенского паренька. Маркса постичь пытался, даром что кокетничал, будто
Есенин был равнодушен к изящным искусствам, редко бывал в театрах, предпочитая ему кино, любил Гоголя, а Чехова не любил. Чехова он скорее не любил за рассказы «Новая дача», «В овраге» и «Мужики», в которых русский хлебопашец выведен в самом поганом виде. Этой злой правды Есенин простить не мог, поскольку он был большой патриот деревни, впрочем, обожавший ее некоторым образом платонически (за всю свою жизнь он кома земли не перевернул), поскольку основополагающая характеристика русского крестьянина состоит в том, что он злопамятен, как верблюд. Славы он желал страстно и так же страстно к чужой популярности ревновал.
Как-то едет Сергей Александрович на извозчике и от нечего делать спрашивает возницу:
— Ты, малый, про Пушкина-то слыхал?
— Ни отнюдь.
— Ну как же! Первый русский поэт, ему еще памятник стоит!..
— Это который чугунный, что ли, который насупротив Страстного монастыря?
— Хениально! – восторгается Есенин. – За такую славу пять жизней отдать не жаль!
Прямо дворянских поступков Есенин не совершал. Но человек был, в общем, славный, душевный, из тех, что не выдаст и не продаст. Правда, временами взбалмошный, непредсказуемый и опасный, но это оттого, что уж больно его замучила диспропорция между качеством популярности и таланта, что он никак не мог примирить в себе Христова апостола и гражданина своей страны. Страна-то его породила отъявленная, чересчур многообещающая и серьезная чересчур. Живя в этой стране, в сущности, для жизни неприспособленной, только и остается, что пить мертвую да безумно ее любить. Эта страсть — отчасти страсть спасительная. Не исключено, что Сергей Александрович куда раньше наложил бы на себя руки, кабы не эта единственная, по крайней мере, последняя его страсть. Бывало сидит в пивной напротив бывшего Александровского училища, свирепо смотрит в пустую кружку и вдруг заведёт излюбленный свой мотив:
— Россия! Ты понимаешь — Россия! И в этом всё!
Несколько туманно, но весомо. Настолько весомо, что тут ни прибавить, ни возразить.
Всем правдам правда
Известная особенность нашей культурной жизни заключается в том, что писательские биографии имеют у нас серьезное филологическое значение, потому что наши колдуны в области художественного слова жили литературно, то есть, так сказать, дополнительно и разъяснительно к тому, что они писали. И даже когда они жили отчасти наперекор, то всё равно их наперекорные биографические обстоятельства оказываются неким ключиком к пониманию их творений.