длилось лечение, и набрала двадцать килограммов.

(Господи… если только какой-нибудь бордель существует над моей головой, если есть какая-нибудь высшая инстанция — пусть она избавит меня от всех этих человеколюбивых пыток.)

Патти говорит, что мне совершенно не стоит из-за этого переживать, поскольку до того, как начать полнеть, я была слишком худой. Ерунда! Я чувствую, что растеряла все свои силы, не только физические, но и умственные. Я спряталась за стенами своего убежища и закрылась ото всех своей полнотой.

Глядя в окно, я вижу, как самолеты поднимаются в направлении полей, чтобы распылять на них что-то желтое или синее — в зависимости от того, какой яд они разбрызгивают. Мне так грустно. Почему Скотт захотел спасти меня, почему он закрыл меня здесь, чтобы меня охраняли, причем сделал это в тот момент, когда я стала отцветать и потеряла весь свой блеск? А ведь я могла бы остаться с Жозом. Родить ему двух детей, мальчика Монтгомери и девочку Алабаму. Мы бы построили прочный дом на пляже, где я бы рисовала, где меня бы постоянно ждали его уверенные объятия, — и это было бы лучшее место в мире для занятия живописью. Я могла бы рассчитывать на него.

А Скотт, я даже не могу его ненавидеть. Сейчас и воспринимаю его как десятилетнего мальчика. Я слишком сильно люблю мужа, чтобы напомнить ему, сколько боли он мне причинил.

Уже давным-давно мы с Минни перестали разговаривать по душам. Ее отсутствие на моем бракосочетании, смерть Судьи, а потом самоубийство Энтони-младшего — какая уж после всего этого может быть тесная дружба. Теперь мы вместе занимаемся садом. Матушка и я, помощник садовника; она показывает мне, как правильно обращаться с черенками и прививать растения, она настоящий профи. Я часто прерываюсь, сильно уставая после обеда: я забросила все упражнения, нейролептики и прочие лекарства, но пребывание в клетке разрушило мое тело, и оно больше не слушается меня; в свои восемьдесят Минни еще умудряется демонстрировать мне свою веселость. Когда мама замечает, что я слишком бледна или устала, она усаживает меня под козырек входной двери или в прохладную тень дерева, и мы молча пьем чай со льдом. Она никогда не спрашивает меня о Фрэнсисе и его калифорнийской любовнице, о моих рассказах и картинах и очень редко заводит речь о Патти, которая учится в университете вдали от нас.

«Дальше, чем ожидает этот мир»

1926

Вчера вечером я нарядилась в черные брюки, усыпанные блестками. О, как они сверкали в огнях отеля «Риц»! Я считала себя желанной, ценимой — идиотка! Я была женой самого известного в мире и самого молодого писателя: Скотту только двадцать девять. А мне, неудачнице, его служанке, его собачонке — двадцать шесть. Скотт едва скользнул по мне взглядом своих сине-зеленых глаз, напоминавших по цвету налитый в бокал джин.

— Ты как будто покрыта чешуей, — сказал он мне шепотом. — Про это надо написать.

Я жила как во сне, я словно была пьяной.

— Я так люблю тебя, Скотт. Но я не сирена. Я не обладаю никакой магией. Я просто люблю тебя, Гуфо.

— Это все слова. Никто в это не поверит. — Он засмеялся: — Кроме того, я вовсе не имел в виду сирену. Скорее гадюку. Ты такая мерзкая.

Тогда ко мне вернулась мысль, которую весь последний год внушал мне Жозан: «Скажи мужу, что он рогоносец. И тогда он отпустит тебя на свободу». Но нет. Рогоносец все еще смотрел на меня как на свою супругу — желанную, но обладать которой он не может.

Надо думать, мы были необычными людьми. Ему вдруг страстно захотелось вернуть меня. Скотт сделал все как в своих романах: наказав, теперь пытался переделать.

Он остановил свой выбор на наиболее уважаемых психиатрах. Мы по-прежнему вращались среди светил.

* * *

У Стайнов бывало множество хамов. Амбициозный Льюис уже успел испортить вечер, взявшись читать свои последние рассказы, которым аплодировали лишь несколько французов, не понимая как следует, о чем идет речь. Я уединилась с Рене. На самом-то деле я предпочитаю танцевать в «Ля Ревю Негр», «Полидоре» или «Ля Куполь»… Рене — юный женственный поэт (Скотту он отвратителен); он живет с Кокосом, невероятным педиком, но неплохим художником — в этом я уверена. Они таскают меня по кабачкам Правого берега, барам гомосексуалистов на Монмартре и Елисейских Полях, где в целом я чувствую себя не так уж и плохо; заодно мы посещаем обожаемые мною балы космополитов, где все лица бледны или черны, или смуглы от загара. Скотт уже давно не танцует ни со мной, ни с кем-либо еще. Дансинги утомляют его, он находит ужасными их выкрашенные красной краской стены, их оранжевые или синие лампы, он не переносит звуков танго и джаза. Я же чувствую себя там очень необычно, словно вижу себя со стороны: мои глаза успокаиваются от тамошнего света, а их возбуждающая музыка напоминает мне манхэттенские забегаловки и особенно один забытый всеми ресторанчик на берегу реки Алабама, где каждый субботний вечер тетушка Джулия и ее сестра пели среди пьяных и воинственно настроенных мужчин. Мы с Таллулой садились на велосипеды и ехали смотреть на то, как они поют возле перегородки, отделяющей танцпол. И мы поступали так же, как они: запертые снаружи, танцевали часами напролет, без остановки, и наши платья нещадно задирались.

Кокос смеется, когда здоровенные парни, безусловно продажные, прижимаются к нему в танце или сжимают его в объятиях: иногда они исчезают в комнатах, куда доступ женщинам запрещен, они называют их «курительными», и Кокос возвращается оттуда весь красный, с глупой улыбкой на губах и стеклянными глазами человека, которого только что оттрахали.

— Жизнь ведь удивительна, разве не так? — выдыхает он мне в ухо. — Говорят, что все педики, лесбиянки и американские негры выбрали Париж и качестве своего города-убежища. Ни запретов, ни условностей.

— Но тогда, Кокос, объясни мне, почему я тоже не имею права курить?

Заходясь от смеха, Кокос роняет мне в душу беспокойство. Его гортанный смех больше отдает печалью, чем радостью.

Рене рассказывает мне странные вещи. Я чувствую себя так, словно моя орбита меняется. Теперь моя траектория пролегает далеко — дальше, чем ожидает этот мир. Он говорит, что суицид — шикарный поступок, если умираешь окруженным белыми камелиями и несколькими вазами, полными фиалок: на простынях кровь кажется еще более красной. Я питаю слабость к этим мужчинам, к их видениям. Почему я не мужчина? Я легко смогла бы реализовать свою любовь к мужчинам! Я отличаюсь от них. Они говорят, что я «хрупкая». Называют меня «сумасбродкой». So weird [10].

— Камелия — это символ моего родного края, — объясняю я. — Штата, который ты не можешь знать — это дыра в заднице мира. Он называется «Алабама».

— Ну, тогда я приеду туда, чтобы убить себя, а заодно и тебя тоже. Прямо там, в Алабаме.

3

после праздника

Вы читаете Alabama Song
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату