Пятигорский Александр
Вспомнишь странного человека
Людмиле Стоковской с любовью.
Предисловие о временах
Сначала – о первой части моего второго романа (Эта часть была опубликована в «Urbi», 1995, с. 7 – 38). Его главное отличие от первого («Философия одного переулка») в отношении моей жизни состоит в том, что в нем я начинаю действовать в середине 1940-х и кончаю (да пока еще и не кончил) в начале 1990-х, в то время как те, о ком я рассказываю, начинают это делать в начале 1900-х и, кажется, уже закончили свое существование – и уж во всяком случае, действование – к началу 1960-х. В первом же романе мое действие начинается в середине 1930-х и кончается в начале 1980-х, а действие моих собеседников начинается, в основном, лишь немногим раньше моего и заканчивается вместе с моим. Да что за разница возразите вы, – какие-то двадцать лет в обе стороны! Разница огромная. Она – в восприятии нами времени. За одно последнее десятилетие давление исторического времени на наше сознание настолько понизилось, что многие из нас серьезно заговорили о конце истории, конце культуры и чуть ли не конце времени – обычный рефлекс заключенного, получившего временное облегчение или переведенного из одной тюрьмы в другую, более просторную. Ну это понятно, одурачить можно кого угодно, в особенности если ты сам хочешь быть одураченным.
Это изменение в восприятии нами времени имеет, однако, и одно положительное последствие: мы стали внимательнее к своему внутреннему времени, времени нашего мышления, переживания и опыта.
Первая часть этого романа и есть экспозиция такого внимания к своему индивидуальному, так сказать, времени, для меня едва ли возможная еще и пять лет назад. Две последующие части являются лишь приложением и развитием принципа экспозиции внимания к времени, введенного в первой. (Поэтому, а также в силу известной сюжетной самостоятельности первой части, я и решился издать ее отдельно, до того как закончу весь роман.)
Предупреждение об именах
Тут, разумеется, будет затруднение с именем. И действительно, как же его назвать, если с первых же шагов человек сам лезет в символы.
Мое имя никак не может быть замешано в этом деле, ибо у меня нет настоящего имени.
Чтобы облегчить читателю (и себе самому) восприятие того, что происходит в романе, я предупреждаю его о следующем.
Первое. Лица, хотя бы раз по ходу романа названные по фамилии, либо существуют (или существовали) в жизни вне романа, либо столь же определенно там не существуют и никогда не существовали. Фамилия здесь употребляется как знак определенности существования или несуществования ее носителя и, одновременно, как знак читательской альтернативы – признать или не признать этого носителя существующим вне романа. Так, например, человек, фигурирующий здесь как Андрей (или Андрей Яковлевич) Сергеев, либо есть (был) в жизни подлинным лицом с такой именно фамилией, либо не был. В последнем случае – и здесь я позволю себе быть вполне категоричным – если даже отыщется его тезка и однофамилец, то это решительно будет не он, а совсем другая личность, к этому, по крайней мере, роману никакого отношения не имеющая. Такова сила навязанной читателю альтернативы.
Второе. Лица, названные в романе только по имени или имени-отчеству, не имеют никакой определенности в отношении их существования вне романа. Читателю (как и мне самому) оставляется полная свобода думать о них как о существующих или несуществующих, либо как существующих и несуществующих вместе, либо, наконец, вовсе не думать о них в отношении их существования вне романа. То же относится и к лицам, названным по их профессии, черте характера или любому другому неиндивидуальному признаку. Поэтому если кто-то обозначен здесь как «премьер», или «еврей», или «Михаил Иванович», то занятие одного и племя другого, и имяотчество третьего будут равно фигурировать не только как знак гораздо большей, чем в первом случае, литературной фиктивности персонажа, но и как знак авторского намерения эту фиктивность как можно более подчеркнуть. Это, однако, ни в коей мере не исключает возможности совпадения конкретного, невыдуманного лица или исторической фигуры с таким бесфамильным, так сказать, персонажем, за что, разумеется, автор не собирается нести никакой ответственности – как, я надеюсь, и само это лицо, живое или мертвое.
Третье. Приведенное здесь объяснение употребления фамилий в одном случае и их неупотребления в другом пришло мне в голову, когда роман был написан уже более чем наполовину и поздно было что-либо менять. То, что бездумно употреблялось мною как маньеризм, стилистический трюк или просто ради красного словца, только задним счетом оказалось осознанным как основа для интуитивной классификации персонажей по признаку имени. Но ведь имя, только вступив в особую связь обозначения с поименованным, становится личным, а сам поименованный – личностью. И это так, вне зависимости от действительности их, имени и лица, совместного существования. В этом смысле выдуманный персонаж может оказаться личностью, а действительно существующее лицо может ею не оказаться. Последнее положение – по своей сущности, конечно, гностическое – не может мною быть ни доказано, ни подтверждено ссылками на источники. Вот, пожалуй, и все об именах.
Заключение о временах и именах
Здесь не место говорить о цели и удаче (или неудаче). Закончив роман (в последний раз!), я увидел, что самое главное – не стягивать все времена к своему, и все имена к твоему (предупреждение о «полной поименованности» сохраняет свою силу и в отношении автора романа) – не удалось. Наверное, и не могло бы удаться.
Часть 1
Это время
...Возможно, что есть разум, один для всех, разум, на который все мы направляем взгляд, каждый из своего тела, – как в театре, где каждый зритель смотрит из своего места на сцену, одну для всех...
Глава 1
Для самого себя
Это хотя и значилось по ведомству прошлого, но замечалось в настоящем и предназначалось для возможного употребления в будущем.
Это – для самого себя. Чтобы избавиться от ассоциаций. От связей с ситуациями, которых не переживал, с эпизодами, свидетелем которых не был. Елена Константиновна Нейбауэр была товаркой моей старшей тетки Эсфири Григорьевны по Бестужевским курсам. Она увлекалась антропософией, была горячей почитательницей Рильке, страстной поклонницей Скрябина и приятельницей Андрея Белого. Она прожила революцию, «малые» чистки двадцатых и великие тридцатых, имея обо всем примерно такое же представление, как я сейчас о Рильке, Скрябине и Белом. В конце войны, кажется в январе 1945-го, она явилась к моей тетке с просьбой вернуть ей взятую за десять лет до того книгу Анатоля Франса «Под вязами» (в промежутке между двумя этими датами она пребывала в относительно мягкой ссылке в Кунгуре, что спасло ее от лагерей 37 – 38-го и высылки лиц немецкого происхождения 41-го). Тетка не приняла ее, если таковое выражение вообще возможно, когда речь идет о «квартире», отгороженной фанерной перегородкой от КВАРТИРЫ с проживающими там тридцатью шестью лицами, одной уборной и двумя умывальниками. Проклятый холодный ад! Место, где люди три битых года спали не раздеваясь. Тетка сама мне рассказала об этом «крайне несвоевременном, прямо-таки досадном» посещении Елены Константиновны и добавила, что та считалась в 20-х лучшей наездницей (о ангелы небесные!) Москвы, – «вот и доскакалась со своей антропософией!»
Ранней весной 1945-го я ехал на подмосковной электричке и услышал позади себя разговор. Обрывок истории, рассказанный очень высоким мужским голосом, почти фальцетом: «Чудо, но дача оставалась нашей до осени 41-го, когда там устроили пункт противовоздушной обороны». Затем, отвечая на невнятный женский голос: «Кто – он? Никогда! Да нет, я никого из них не видел, по крайней мере, с 21-го... Нет, нет, послушай, меня тогда отец отвез к ним на дачу. Летом 11-го. Я был страстно влюблен в кузину Аленушку...