Доходили эти слова до Мечеслава какой-то уж совсем кружной дорогой. Зато когда дошли…
– Да как… – Мечеслав подскочил на месте. – Они же… То есть… Бажера – ты что, Худыка, не знал?!
– Сядь, гость дорогой, сядь. Угощайся вот, – Худыка усмехнулся, придвигая к Мечеславу половину рыбного пирога. Наклонился, понизив голос. – Я ж тут, как-никак, старейшиной зовусь. И никто не посмеет моей снохе в лицо сказать, что нецелой к мужу пришла, если я этого не хочу. А я не хочу, иначе б свадьбу не затевал. И уж подавно все языки поприкусят, раз ты, господин лесной, тут сидишь.
Мечеслав подумал, потом поглядел на Худыку.
– Так это ты меня сюда позвал, Худыка?
Старейшина утвердительно качнул головой.
Мечеслав снова едва не разозлился на него. А потом как-то на диво холодно подумал – а за что? Человек делает своё дело, соблюдает мир между селянами, приваживает к селу полезного человека, кузнеца… И никто ведь Мечеславу не говорил, что его Бажера зовёт – сам себе надумал… Потому как думать мог только про неё.
Да ведь и рада была, когда он пришёл.
– А кровь как же? – уже спокойно переспросил, отламывая кусок рыбного пирога.
– Да как и обычно, когда невеста не цела, а семьи сраму не хотят, – пожал плечами Худыка. – Курячьей плеснут, да и всех дел.
Проснулся от шёпота дождя над крышей. Пришёл он в это село в весенний тёплый дождь, а сейчас лил осенний, холодный. В просторной избе Худыки было тесно от народу – тут были и те, кто жил здесь всегда, и те, кто не смог или не захотел брести до дальнего дома, попросту оставшись ночевать в доме и на подворье старейшины. Стояла изрядная духота – почему-то в домах городца так душно никогда не было, хоть и там жило немало народу…
Почётного гостя старейшина – точнее, домочадцы Худыки по его слову – уложил на главной лежанке. С неё еле добрался до выхода в сени, пробираясь между сопящих во сне на скамьях да на полу селян, баб и мужиков. Во рту было скверно, и в голове тяжко, как после пропущенного удара в кулачном бою.
Во дворе уже было серо, рассвет близился. Первый рассвет в мире, где Бажера больше не его. Мечеслав закинул голову, подставив лицо холодным каплям. Потом подошёл к стоявшему под стеною бочонку, зачерпнул оттуда горсть холодной воды, ополоснул сперва лицо, потом решительно расстегнул пояс с оружием, положив его под стену, а затем и плащ, стащил, распустив узлы на вороте, через голову сперва чугу, потом рубаху. И плащ, и чугу, и рубаху приспособил под стреху – и принялся плескаться в холодной, пахнущей тиной воде. На плетне домокала простыня с расплывшимся и побуревшим пятном куриной крови, торжественно вынесенная вчера из подклета – гости гурьбой повалили любоваться, а ведь небось ни одного не было, кто б не знал цены этому пятну.
Ненавидящий взгляд неприятен на голой коже. Не так много было в жизни Мечеслава людей, которые и впрямь смотрели на сына вождя с ненавистью. Со злостью – бывало. С яростью. Со злобой даже. А вот с такой угрюмой, спокойной, подсердечной ненавистью…
Мечеслав поднял мокрую голову от бочонка и встретился глазами с Дарёном. Сын старейшины стоял в дверях подклета. Вроде бы по ещё одному сельскому обычаю полагалось жениху брать невесту именно там – не то их здоровье и плодородие должно было передаться скоту, не то наоборот. Для свадебной ночи укладывали двенадцать снопов, укрывали медвежьей шкурою – мол, сколько на шкуре волосков, столько и молодым потомства. Одежды на Дарёне было – ещё меньше, чем на Мечеславе сейчас. Одни порты, подтянутые гашником.
Так они и стояли напротив друг друга – сын сельского старейшины и сын вождя лесной дружины. Селянин был на полголовы, а то и на голову выше и на два года старше. Оба были полуголые, и если и не мог Дарён по шрамам на поджаром теле юного воина прочесть, какие тут оставили лесные звери, какие – хазарские наёмники, какие – памятка об обучении, а какие о поединках со своими, и уж подавно не мог бы по ним ничего сказать о посвящении, но даже селянин отлично понимал – шрамы складываются в невесёлое для него предсказание. Даже если забыть, что оттаскивать его от лесного воина будут всем селом. Но воину это и не понадобится. И нагибаться за оружием он не станет даже в том случае, если Дарён ухватится за стоящую рядом с дверью подклета обожженную на конце жердь. Дарён не боялся боли. Он даже смерти сейчас не боялся. И удерживало сына старейшины от яростного броска через двор только осознание неизбежности нового, ещё пущего унижения. Сперва этот, лесной, сунет его, скрутив, мордой в грязь – не раз ведь уже показывал, что сможет. А потом ещё и батя добавит. На глазах у неё. У Бажеры. У жены.
– Ну чего ты так смотришь? – вдруг негромко и горько сказал Мечеслав. Дарён вздрогнул от неожиданности. Готов он был к усмешке – и тогда, пожалуй, кинулся б, наплевав на всё. Готов был к высокомерному равнодушию – а это вынес бы, хоть и съел бы зубы до дёсен. Но к боли в голосе лесного своего несчастья Дарён точно готов не был. От изумления даже чуть отмякло окаменевшее от ненависти лицо.
– Чего ты смотришь? – так же тихо продолжал сын вождя. – Мне на тебя так смотреть надо. Твоя она, не моя. И была твоя, а теперь… вовсе.
Голос лесного сорвался, он отчаянно, как зверь в нору, зарылся в рубаху. Дарён смотрел, как сын вождя натягивает её, надевает поверх чугу, застёгивает пояс, накидывает плащ. Потом спина под плащом исчезла в темноте сеней. Дарён остался один. Слушал шум дождя и мерное дыхание спящей невесты за спиною.
Сын вождя появился снова, в колпаке мехом внутрь, с глиняной кринкой в руках. Кивнул Дарёну, тот, помедлив, пошёл за ним, стискивая и разжимая кулаки. У сеновала Мечеслав внезапно развернулся – так, что шедший за ним Дарён едва ли не отшатнулся от сына вождя. Отхлебнул из кувшина – квас, понял по запаху Дарён, – а потом уж совсем неожиданно протянул кувшин Дарёну. Глядел он при этом сыну старейшины в лицо – хмуро и требовательно.
– Обижать её зря не смей, понял? – негромко сказал он, не моргая, не отводя глаз. – И никому не давай. Если узнаю…
Тут Мечеслав замолчал. Неотрывно глядевший ему в глаза Дарён постоял, потом медленно протянул руки, принимая кувшин.
– Понял, – хрипло ответил он, твёрдо и требовательно. – Только и ты… Ты тоже – не смей.
Боль снова мелькнула в голубых глазах сына вождя, и он опустил сперва веки, а потом наклонил голову. Только тогда Дарён принял из рук Мечеслава кринку и отпил из неё.
Словно уговор какой-то обрядом скрепили, подумал Мечеслав. Не было такого обряда и быть, наверное, не могло. Ни в селе, ни тем паче в городцах. А вот у них теперь вышел. Обряд передачи мужу жены полюбовником. Тьфу, и вслух не скажешь. Глядя, как Дарён допивает квас, Мечеслав откинулся спиною на груду сена… и нежданно ударился затылком о чью-то узкую пятку. Ойкнуло по-бабьи, и из вороха сена возникла простоволосая, будто русалочья, женская голова с сеном во встрепанных космах. Ошеломлённый Мечеслав не враз даже признал Луниху – да и та сперва уставилась на него так, словно в первый раз за месяц живого человека повстречала. Потом снова ойкнула, прикрыв рукой тяжёлые, мягкие, с большими пятнами вокруг сосков груди.
– Ой, батюшка лесной… а я… а это всё он! Батюшка лесной, он это! Ну, вставай, погубитель! – Луниха сунула кулаком куда-то в сено, и на утренний свет явилась такая же лохматая, хоть и остриженная в кружок, голова кузнеца Зычка. Лицо кузнеца было каким-то мятым, глаза растерянно заморгали, всматриваясь в Мечеслава и Дарёна.
– Вот! – торжествующе выкрикнула Луниха. – Вот, батюшко лесной, он со мной был! Теперь – вели ему жениться! Женишься теперь, понял, Зычушко, же-нишь-ся! И Мечеслав Ижеславич видал, и Дарён Худыкинич! Женишься!
Вдовица, на радостях забыв прикрываться, ухватила кузнеца за широченные плечи и встряхнула, тот охнул по-медвежьи, с подрыком, хватаясь за голову:
– Да женюсь! Женюсь… ой, Боги милостивые…
Дарён, остолбеневший было не хуже Мечеслава, отмяк, навалившись спиною на подпиравший навес над сеновалом столб, всхлипнул, а потом захохотал, даже заржал в голос, сползая по столбу спиной и обняв опустевшую кринку обеими руками. Напротив него, уперевшись предплечьем в бревенчатую стену и уткнувшись в него лбом, беззвучно трясся, грызя губу, Мечеслав, сын вождя Ижеслава.