Сложили над Семью-рекой высокий костёр-краду. Чтоб легче горелось, конопатили меж брёвен сухим хворостом. Уже не отроки – дружинники, побратимы павших, взволокли на плечах на уступчатую дровяную громаду ладью-насад из тех, что лежали на берегу. Всем ведомо – море отделяет земли Богов и пращуров от земель живых, оттого сжигают покойников в судах, чтоб было на чём одолеть преграду. Нос ладьи не вытягивался вдоль, над водою, как у северы и вятичей – по обычаю, принесённому русью с Варяжского моря, гордо поднимался вверх, а на самом верху торчал крепко насаженный турий череп, грозя рогами опасностям, что встретятся ладье на грядущем пути. Вдоль набойных бортов шла резьба – переплетающиеся звери то ли боролись, то ли играли друг с дружкой.
Одного за другим возносили на ладью воинов-русинов, с едва пробившимися усами и вовсе ещё безусых. Зелье одноглазого дядьки уберегло от тления их черты, только сделало чёрными, и пахли они не так, как пахнут лежавшие седмицу под солнцем мёртвые тела[26]. Для Мечеслава только в этот день – раньше спрашивать не решался – дружинники, павшие на Рясском поле, обрели имена.
Рознег. Витмер. Радул. Прастен. Белволод. Тудко. Грим. Гудый.
Восемь воинов. Тяжкая потеря для какого-нибудь городца вятичей. Да и для русинов она не казалась лёгкою.
С русинами укладывали в ладью их мечи, боевые топоры с непривычно для вятича широкими лезвиями, сулицы, луки со стрелами. Умерший в бою русин и к Богам – а они у них были общие с вятичами и северой – уходил воином. Руки лежали на груди – правая над левой. Почерневшие, словно из тёмного дерева вырезанные лица смотрели вверх, в небо. На дорогу, по которой им предстояло отправиться в новый поход. Последний ли – знали только Боги.
К закату дружинники, воины, остававшиеся в Курске, и прочий окрестный люд собрались вокруг костра. У его подножия поставили покоем три столба – один на других, будто ворота.
Рядом с деревянной громадой появились, словно сгустившись из вечерних сумерек, три женщины. Впереди шла одна – высокая, плечистая, немолодая – за тридцать. Точнее бы Мечеслав не сказал – лицо женщины было выкрашено белым, оставлены только круги вокруг глаз, нос и губы. Белой была огромная рогатая кика, с которой свисало множество унизанных белыми бусинами шнуров, белым – платье с широкими рукавами. За чёрный кожаный пояс зацепился петлёй на рукояти изогнутый стальной серп. За нею шли две девушки, совсем ещё, по всему, юные – в белых же платьях, вместо кики на голове каждой – венок, плотно свитый из сухих веток. С венков шнуры с бусинами свисали так густо, что не разглядеть было лиц.
Под взглядом женщины в белой кике склоняли головы и мужчины-воины, и женщины. Она шла противусолонь вдоль кромки опустившей глаза толпы, обступившей костёр. Опустил взгляд и Мечеслав – что-то жуткое было в этой женщине. Будто носящая белую кику была… личиной. Берестяной личиной, сквозь пустые глазницы которой глядела сейчас на людей Другая.
– Кто уйдёт с ними? – даже голос у неё был какой-то… морозный.
– Кто пойдёт с воинами на Троянову Тропу?
Скрытое за прядями подвесок лицо под белой кикой сейчас смотрело в сторону девушек и женщин.
Первой шагнула вперёд та, что поднимала с колен плачущую у обочины.
– Я пойду! – И оглянулась на подругу, на ту, что плакала тогда. Но та замотала, не поднимая глаз, головою, подалась назад, спиною в толпу:
– Не могу! Нет! Прости… не могу… попроси его там, чтоб не гневался… не могу…
На мгновение по лицу первой девушки промелькнула растерянность – но только на мгновение. Она вновь повернулась спиной к толпе и шагнула вперёд – и на лице её не было уже ничего, кроме покоя.
А вот третья, на которую первые двое и не оглянулись, вдруг решительно пересадила завопившего малыша на руки другой, тоже с грудником, молодке, и шагнула вперёд. Ещё одна женщина схватила её за рукав.
– Куда, Мирава? А малой?
– Род пропасть не даст, вырастят, – твердо отозвалась Мирава, вырывая рукав из пальцев соседки, и крикнула. – Я! Я пойду!
Белая кика развернулась к ней – и под взглядом из-за кожаных шнуров руки, тянувшиеся остановить молодуху, опали, опустились за её спиной. А она прошла вперёд и встала рядом с девушкой, вызвавшейся первой, у деревянных ворот.
– У остальных-то парней – у кого просто жён нет, у кого в других местах остались, – печально и тихо сказал над Мечеславовым плечом Ратьмер.
Запели под чьими-то пальцами гусли – так знакомо, что Мечеслав дико повёл глазами, готовый увидеть в толпе старого Доуло. Но на сей раз – вот уж не подумалось бы! – струны гуслей перебирал заскорузлыми пальцами одноглазый «дядька». Он уже был без кольчатого доспеха, в плаще-мятле поверх чуги. Рядом с ним стоял Пардус в богато расшитом корзне, накинутом не на чугу даже – на рубаху. Песню струн подхватило несколько дудок, раздался и пошёл крепнуть, набирая силу, нутряной голос волынки, загудели варганы, гулко, упруго заухали кожаные бубны.
Девушки в венках из голых ветвей поднесли вызвавшимся большой коровий рог. Первая осторожно коснулась губами матового края и только потом сделала крупный глоток. Мирава, наоборот, жадно опрокинула в себя всё, что осталось, до конца.
Пардус вместе с высоким длинноусым бойцом лет тридцати вышли вперёд, опустились на одно колено у ног первой из девушек, составили рядом ладони. Та осторожно, приподняв подол, ступила на ладони вождя кожаным черевиком, потом вторым – и шатнулась, когда воины стали распрямляться, поднимая её над перекладиной деревянных ворот. Выровнялась, подняла голову.
Музыка вдруг оборвалась. В тишине стало слышно, как звонкий женский голос возвестил:
– Вижу зелёный сад, полный цветов!
Пардус и второй воин вновь опустились на колено.
Поднялись опять.
– Вижу в саду том отца своего и мать свою!
Опустили.
Подняли.
– Вижу ладу своего, Тудко моего ненаглядного, в том саду! Он зовет меня к себе! – зазвенел радостью девичий голос.
С этими словами она соскочила с ладоней воинов, пробежала под воротами – и замерла, когда одна из девушек в венке из сухих ветвей положила ей руку на плечо. А на её место уже вставала Мирава…
Они поднимались по ладейным сходням, уложенным на уступчатый бок крады, впереди шла женщина в белой кике, а за ней девушки в белом вели двух согласившихся уйти за воинами в мир Богов и предков. А Мечеславу Дружине в этот час казалось, что крада бесконечно велика, и ладья уже стоит в звёздной реке Троянова Пути. И вслед поднимавшимся снова подавали голоса струны гуслей, глотки дудок, язычки варганов, утроба волынки. Белые одежды трёх женщин с завешенными лицами словно светились в сгущавшейся тьме.
Но вот все пятеро переступили через борт ладьи. Рога кики – теперь они казались почти светящимися – поднялись над головою первой молодки. Блеснул серп – и тоненькая тень тихо и мягко осела на дно ладьи. Туда, где ждал её Тудко. А девушки в сухих венках уже подводили под руки Мираву. Снова взблеснул, на миг вознесясь над рогами белой кики, серп – и Мирава улеглась рядом с Рознегом.
Тремя белыми тенями сошли по сходням наземь женщина в белой кике и её безмолвные помощницы. С каждым шагом их одеяния всё меньше отдавали жутью болотных огней, словно гасли, становясь обычной белой тканью. В самом низу девушки уже вели женщину под руки, белые рога кики клонились вниз. Не было личины – была тяжко уставшая немолодая женщина в белом.
Сходни тут же отняли от бревенчатого бока крады.
Пардус подошёл к костру с пылающим факелом. Метались космы огня, чёрные в золоте капли горящей смолы капали с факела в траву, оставляя обугленные дымящие проплешины. Голова вождя-русина была обнажена, и видно стало, что она обрита наголо, только от темени к левому, украшенному серьгой уху свисает одинокая золотистая прядка. Факел копьём вонзился между брёвен крады, будто между рёбер, вспыхнул хворост, огонь с хрустом и треском взметнулся вверх, загудел, завыл, разрастаясь. Золотые волны ударились в борта ладьи. Собравшиеся на погребенье попятились от ударившего в лицо жара, отступая шаг