Гиббс и Г.Дж. Шарлиб. Хотя Лэнгман и обязался платить за содержание госпиталя на протяжении полугода, военное министерство все же настояло, что руководить им должен кадровый военный, и командировало майора Мориса Друри, презабавного ирландца со вздорным характером, заявлявшего, что главная мечта его жизни — уйти со службы и “жениться на богатой вдове со слабыми легкими”.
Мэри Дойл по-прежнему намеревалась расстроить планы своего сына и пригрозила, что свяжется с Лэнгманом, чтобы тот его уволил. “Маменька, будьте доброй и хорошей, ни о чем к Лэнгманам не пишите, — умоляет он ее в ответ и называет еще одну причину, по которой так хочет уехать в ЮАР. — Я знаю, что делаю и зачем, и в моих поступках есть своя логика. Сейчас для меня ничего лучшего и быть не может. Я провел последние шесть лет в комнате больной, и — ох, как же я от этого устал! Бедняжка Туи! Это измотало меня больше, чем ее, — а она и не подозревает об этом, чему я искренне рад… Пусть в мае 1900 года нам всем, включая и Англию, улыбнется удача!”
Дожидаясь отправки в Южную Африку, Конан Дойл проводил время, пытаясь разработать технику стрельбы из винтовки по снайперам, притаившимся в скалах. В частности, он придумал так называемый навесной огонь — стрельба не прямой наводкой, а в воздух, когда пули настигают врага сверху. Он решил, что можно “превратить винтовку в портативную гаубицу”, и опробовал свою идею на пруду во Френшеме. Стоя в камышах на берегу, он выстрелил в воздух. Падая, пуля пролетела рядом с его головой и упала в двух шагах. Дойл выстрелил еще раз, под другим углом, и стрелял до тех пор, пока не явился очень сердитый мужчина, по виду художник. Он спросил, интересно ли мистеру, куда он отправляет свои пули. Дойл ответил, что ему это чрезвычайно интересно. “Так знайте, что все они падают вокруг меня!”
На этом эксперимент завершился, но Дойл был убежден, что сделал “эпохальное открытие”, о котором следует знать военному министерству. Оттуда пришел очень холодный ответ: “В отношении вашего письма, касательно применения винтовок для стрельбы под большим углом, я уполномочен сообщить вам от имени министра, что вас не будут беспокоить по этому поводу”. Непоколебимый, как всегда, Дойл счел это обычной бюрократической недальновидностью и написал в “Таймс”: “Неудивительно, что новейшие изобретения мы видим в руках врагов, а не в наших собственных, если те, кто пытается усовершенствовать наше оружие, встречают такую же поддержку, что и я”.
Прежде чем отбыть на фронт, в феврале 1900 года госпиталь был проинспектирован престарелым герцогом Кембриджским, который выразил величайшее неудовольствие — у пуговиц на мундире Конан Дойла не было эмблемы полка. Там вообще не было никакой эмблемы! Несмотря на это, 28 февраля их подразделение отплыло в Южную Африку из Тилбери на зафрахтованном судне “Ориентал”. Джин Лекки уставила всю каюту Дойла цветами, но сама не поднялась на борт попрощаться, а предпочла смешаться с провожающей толпой на берегу.
Сначала “Ориентал” зашел в Квинстаун в Ирландии, чтобы взять на борт 3-й милиционный батальон и королевских шотландских стрелков, а затем взял курс на юг. Во время запланированной стоянки в Кабо- Верде доктора Дойла пригласили сыграть в крикет в команде, где капитаном был лорд Генри Скотт. Они разгромила команду Атлантической телеграфной станции, которая гордилась тем, что до того побеждала во всех матчах с пассажирами проходящих судов.
В Кейптаун “Ориентал” прибыл 22 марта, провел там четыре дня и затем направился в Ист-Лондон, где шотландские стрелки и врачи из госпиталя Лэнгмана сошли на берег.
Дойлу еще в Лондоне были даны средства на “благотворительные цели”, и первое, что он сделал, — это отправился в лагерь для военнопленных буров. Уже в поезде на Блумфонтейн — столицу Оранжевой республики, захваченную 15 марта, он ясно ощутил лихорадочное оживление, какое вызывает война. “Никогда не забуду наши ночные перегоны — огромный поезд несется сквозь тьму, вдоль дороги горят костры, неясные темные силуэты в бликах пламени, крики “Кто такие?” и рев голосов в ответ на гордое “Полк Камерон” — шотландцы из этой части ехали с нами. Удивительна атмосфера войны. Когда на земле воцарится всеобщий мир, человечество много выиграет, но оно утеряет это возбуждающее, захватывающее ощущение”.
В Блумфонтейне он наблюдал за тем, как бригада под командованием Горация Смита-Дорриена вошла в город, и написал ура-патриотический отчет во “Френд”, газету, созданную корреспондентами в Южной Африке. Из текста ясно, что автора переполняет мальчишеское ликование. “Если бы они могли так пройти по Пикадилли и вниз по Стрэнду, Лондон, наверное, сошел бы с ума. Я спрыгнул с платформы, которую мы разгружали, и смотрел на них — потрепанных, заросших щетиной, с жесткими суровыми лицами. Усталая пехота шла, поднимая клубы пыли. Вот солдаты Хайлендского полка, в фартуках наподобие тех, что носят рабочие, с худыми, дочерна загоревшими за несколько месяцев в вельде лицами. Их полк носит прославленное имя. “Добрый старый Гордон!” — крикнул я, когда они проходили мимо. “Как дела, приятель?” — откликнулся сержант, мельком глянув на грязного энтузиаста в нижней рубахе. Его солдаты расправили плечи и зашагали бодрей… Замечательные парни есть среди них! Например, тот, что поприветствовал меня: в прошлую нашу встречу мы вместе заработали семьдесят ранов в крикет, а теперь — снова товарищи, но уже в совсем иной игре”.
Но радостное воодушевление Дойла, однако, продлилось недолго. Вскоре в Блумфонтейне вспыхнула эпидемия брюшного тифа, унесшая пять тысяч жизней и превратившая город в сущий ад. Британцы не озаботились охраной насосной станции в двадцати трех милях от города, и буры захватили ее, лишив жителей воды. Солдаты, изнывающие от жажды, стали брать воду из реки Моддер, зараженную разложившимися трупами лошадей и нечистотами из лагеря буров, который был выше по течению. Подразделение Дойла немедля развернуло госпиталь на поле блумфонтейнского крикетного клуба. Дойл пишет, что около месяца они жили среди смерти — “в ее самом отвратительном, ужасающем обличье”. Госпиталь был рассчитан на сто человек, а пациентов оказалось вдвое больше, для всех коек не хватало, так что больные и умирающие лежали просто на полу. Уборную устроили в отнюдь не подходящем месте — на сцене, оставшейся после недавнего любительского спектакля, — и мало кто из больных был в силах взобраться туда по нужде. “Четыре недели в комфортных условиях — срок небольшой, — писал Дойл, — но это очень много в ситуации, подобной нашей. Ужасное зрелище — крики и вонь, а надо всем этим рои мух, норовящих сесть на еду, забраться в рот, и каждая — источник заразы… Наш госпиталь был не хуже, чем другие, а госпиталей в городе было много, и обстановка в целом была очень тяжелая”.
Мертвых хоронили, завернув в коричневые одеяла, “в неглубоких могилах, по шестьдесят человек в день”. Над городом стоял тошнотворный запах. Как-то раз Дойл решил прокатиться верхом, чтобы слегка развеяться. Он отъехал от Блумфонтейна миль на шесть, но тут ветер переменился и задул в его сторону. Привычное зловоние почти тут же ударило ему в нос.
Мортимер Менпес, военный корреспондент и художник, сотрудничавший с журналом “Блэк энд уайт”, специально прибыл в госпиталь Лэнгмана, чтобы запечатлеть Конан Дойла за работой. Дойл встретил его с закатанными рукавами, усталый, занятый делом по горло, но было видно, что он отлично справляется. Человек в запятнанном кровью халате, донельзя утомленный, мало походил на знаменитого автора Шерлока Холмса. Это был просто врач, честно и рьяно исполняющий свою работу. “Я не видел никого, кто бы так всецело отдавался делу — душой и телом”. Менпес спросил, намерен ли Дойл написать книгу о здешних впечатлениях, на что немедленно получил ответ: я слишком занят сейчас, чтобы думать о литературе. В подтверждение своих слов доктор распахнул дверь в павильон. “То, что я увидел, не поддается описанию, — вспоминал Менпес. — Сравнить это возможно лишь со скотобойней. Ничего даже близко похожего мне в этой жизни видеть не приходилось. Больных столько, что невозможно позаботиться обо всех. Некоторые были в таком ужасном состоянии, что слова бессильны описать их муки. И посреди этого кошмара две-три сестры милосердия в темных рясах молча и быстро исполняли свою работу, которая и взрослому мужчине была бы тяжела: они ухаживали за солдатами, как за малыми детьми, меняли белье, делали им перевязки и еще тысячи мелких дел — все это спокойно, с полным самообладанием, без суеты и тени раздражения. “Поразительные женщины!” — невольно воскликнул я. Доктор Дойл улыбнулся. “Они ангелы”, — просто сказал он”.
С тех пор как Конан Дойл оставил практическую медицину, прошло немало лет, но ни врачебное искусство, ни выдержка ему не изменили. Он исполнял свой долг решительно и непреклонно, ни на что не жалуясь, пытаясь быть максимально полезен в таких условиях, которых он и вообразить не мог, несмотря на фантазию писателя.
А вот доктор О’Каллахан счел, что с него довольно, и решил вернуться в Лондон. Кутила и повеса майор Друри искал утешения в бутылке, зато двое молодых хирургов работали изо всех сил, и им помогали