конце концов приходилось этой девочке лежать под этим подлецом, который ее в лучшем случае бросал, а в худшем публично издевался, а бывало, и бил. Как потом шла она по рукам, и не могла уже остановиться, и приучалась запивать своими ста граммами водки свою вынужденную искалеченную молодость…
Так человек устроен, что все плохое сначала забывается, а впоследствии романтизируется, и кто вспоминать будет, что уже через полгода уезжали они по беременности в тыл, некоторые рожали детей и оставались на гражданке, а другие, и их было гораздо больше, делали аборты и возвращались в свои части до следующего аборта.
Были исключения. Были выходы.
Самый лучший – стать ППЖ, полевой женой генерала, похуже – полковника (генерал отнимет)…
В феврале 1944 года до генералов штаба армии дошел слух о лейтенанте-связисте, который баб своих, выражаясь современным языком, не трахает.
А несколько ППЖ упорно изменяли своим любовникам-генералам с зелеными солдатиками. И вот по приказу командующего армии моему взводу придается новый телефонный узел – шесть проштрафившихся на поприще любви телефонисток, шесть ППЖ, изменивших своим генералам: начальнику политотдела армии, начальнику штаба, командующим двух корпусов, главному интенданту и еще не помню каким военачальникам.
Все они развращены, избалованы судьбой и поначалу беспомощны в условиях кочевой блиндажной жизни.
Начальником их я назначаю абсолютно положительного человека богатырского сложения, на все руки мастера, старшего сержанта Полянского. Знаю, как он тоскует по своей жене и четырем дочерям. Помощником ему – пожилого семьянина Добрицына. Вдвоем они копают блиндаж. Рубят деревья. Нары в два яруса, три наката, железная бочка – печь, стол для телефонных аппаратов, стойка для автоматов, гильзы от снарядов, патроны, гранаты. Все деревни вокруг сожжены, все приходится делать своими руками.
Девчонки-матерщинницы, но многоступенчатый хриплый мат Полянского покоряет и умиротворяет их. Проходит неделя, вроде миссию свою они выполняют, но в каких условиях? Как сложились отношения? И я еду и познакомиться, и проверить их профессиональную пригодность, да и любопытно посмотреть, говорят, что красавицы.
Еду верхом километров двенадцать по фашинной дороге, проложенной армейскими саперами через непроходимую и непрерывную сеть болот. Справа и слева чахлый березняк, вода.
Каждые сто метров разъезд – небольшая бревенчатая платформа, напоминающая чем-то плот. Каждое бревно длиной метра два с половиной, скреплено стальными канатами с соседним передним и соседним задним, а по бокам – вертикальные фиксирующие бревна, глубоко входящие в лежащие под слоем воды и ила твердые пласты земли. И разъезды, и дорога проложены по глубоким болотам, по трясине. Съезжать с дороги нельзя – оступишься и уже не выберешься. А в нагретом воздухе комары, гнус, стрекозы. Довольно неприятно ожидать на переезде, пока очередная встречная машина пройдет. Лошадь пугается, не стоит смирно.
Натянешь уздечку – начинает пятиться назад, то и дело приходится слезать. Однако цепь болот кончается. По проселочной дороге, выше, выше, вынимаю компас, смотрю. По карте четыреста метров на запад от бывшей деревни.
Действительно, на холме девчонка с автоматом.
О своем выезде я сообщил по телефону, и меня ждут.
Из блиндажа выходит Полянский, докладывает, выбираются пять девчонок.
Я слезаю с лошади. Ирка Михеева, что во взводе моем побывала уже за два года дважды, бросается мне навстречу, целует и повисает на шее. Это и немного хулиганство, и желание показать соратницам, что мы друзья. Давно она неравнодушна ко мне, но я прячу свое удовольствие от публичного этого свидания с ней. Еще под Ярцевом, год назад, звала она меня в ближайший лесок:
– Пойдем, лейтенант! Почему, б…, не хочешь меня?
– Не могу я, Ирина, и не хочу изменять невесте своей, – говорю я, а самого чуть не лихорадка бьет, и она с сомнением покачивает головой:
– Чудак ты какой-то.
Спускаюсь по лесенке в блиндаж.
Девчонки натащили откуда-то перины, подушки, одеяла. Проверяю автоматы, все смазаны, в порядке, в телефонных аппаратах уже тоже разбираются. Научил их Полянский и как линию тянуть, и как обрывы ликвидировать, и как батареи или аккумуляторы менять.
Постреляли по пустым консервным банкам. Молодец Полянский – и этому научил.
Вечером рассказываю, что делается на фронтах и в мире, а они без стеснения – кто, как и с кем крутил романы, о ком – с сожалением и любовью, о ком с омерзением.
Наверху пустые нары, сосновые бревнышки, покрытые слоем еловых веток, расстилаю плащ-палатку, хочу забраться, а на нижних нарах подо мной Ирка, гимнастерку и юбку сбросила, и трусики, и чулки снимает.
– Лейтенант, – говорит, – на бревнах не заснешь, иди, б…, ко мне спать!
Мне двадцать один год, я не железный и не каменный, а Полянский добавляет масла в огонь:
– Что будешь на бревнах маяться, иди к Ирке.
В глазах потемнело от волнения. Проносится мысль: «На глазах у всех?»
А тут Аня Гуреева, на гражданке на балерину училась, изменила начальнику штаба армии с моим радистом Боллотом, подкралась сзади, обняла и на ухо:
– Не к Ирке иди, а ко мне!
– Девчонки, е… вашу мать, перестаньте, б…, дурить! – И вырываюсь из горячих рук, подтягиваюсь на руках, и на свою плащ-палатку, на ветки, на шинель. А сердце бьется, и в мыслях полный кавардак. И что я как евнух, да пропади все пропадом, посчитаю до двадцати – если Ирка опять позовет, то пусть хоть весь мир перевернется – лягу и соединю свою жизнь с ней.
Но мир не переворачивается. Досчитал до двадцати, а она уже спит, намаялась на дежурстве и заснула мгновенно.
До утра мучаюсь на бревнах. Что перед моими искушения святого Антония?
В шесть утра уже светло. Выхожу из блиндажа. Полянский просыпается и помогает мне оседлать лошадь. Меня пожирает тоска, гоню по фашинной дороге, через три часа выезжаю на Минское шоссе и попадаю под минометный обстрел, но обстрел этот не прицельный, мины падают метров в сорока от меня, пара осколков проносится мимо. Напротив пост Корнилова, там, в блиндаже, одни мужики и ни одного труса. До немцев метров восемьсот. Третий месяц они работают в этом блиндаже.
Тут и мины и снаряды разрываются, то и дело обрывается связь, и приходится выходить на линию, но пока все живы, Бог миловал. Встречают меня радостно, но я, как подкошенный, валюсь на нары и засыпаю.
Прошло шестьдесят пять лет.
Мне бесконечно жалко, что не переспал я ни с Ириной, ни с Анной, ни с Надей, ни с Полиной, ни с Верой Петерсон, ни с Машей Захаровой.
Полина бинтовала мне ноги, когда в декабре 1942 года я из училища прибыл в часть с глубокими гноящимися дистрофическими язвами, мне было больно, но я улыбался, и она бинтовала и улыбалась, и я поцеловал ее, а она заперла дверцу блиндажа на крючок, а меня словно парализовало. Так и просидели мы, прижавшись друг к другу, на ее шинели часа три.
С Машей Захаровой шел я пешком по какому-то неотложному делу, и не заметили мы, как день кончился, и зашли в дом к артиллеристам, попросили разрешения переночевать, расположились на полу, я постелил свою шинель, а Машиной шинелью накрылись. Милая тоскующая девушка Маша внезапно прижалась ко мне и начала целовать меня. За столом у телефонного аппарата сидел дежурный сержант, и мне стало стыдно отдаться пожирающему меня чувству на глазах у сержанта.
Что же это было такое?