Если бы Масаинов был проще и скромнее, менее декламировал и восклицал, он мог бы освободить свои стихи от досадной шумихи выспренних слов и наивных эффектовНо его дарованию мешает его темперамент борца. Он тешит себя основанием какого то нелепого «Братства Крылатых», которое не нужно ни ему, ни русской поэзии.
АВДОТЬЯ ПАНАЕВА (В. Я. ГОЛОВАЧЕВА). Воспоминания 1824–1870.
Воспоминания Авдотьи Панаевой печатались в «Историческом вестнике» за 1889, а затем были крайне небрежно изданы Губинским (1890). К. Чуковский переиздает их в исправленном виде с исключительно интересным комментарием. Инициалы заменены полными именами, восстановлены все искаженные автором фамилии, отмечены все многочисленные неточности. После работы редактора, книга Панаевой приобретает громадную историко–литературную ценность: она становится одним из главных источников при изучении эпохи 40–60–х годов. Автор воспоминаний — знаменитая красавица, писательница, гражданская жена Некрасова, близкий друг всех литераторов того времени, рассказывает о своем «салоне», постоянными посетителями которого были Белинский, Тургенев, Добролюбов, Чернышевский, Писемский, Григорович, Достоевский и многие другие. Книга недостоверная, очень дамская, но талантливая и увлекательная. Духовная жизнь «великих людей» проходит перед глазами Панаевой; но она смотрит на нее с точки зрения хлопотливой хозяйки дома, разливающей чай. Ее острая наблюдательность скользит по бытовым мелочам, до нее долетают только обрывки философских споров и литературных бесед; но зато все внешнее: жесты, ужимки, интонации, — запоминаются ею с необыкновенной точностью. И по этим едва заметным черточкам, словечкам, анекдотикам, мы ощущаем — интимно и остро — своеобразный Дух той эпохи. Для очаровательной Eudoxie и Гоголь, и Глинка, и Щепкин прежде всего — гости, затем — люди и уж только потом — писатели, музыканты, артисты. Она обращает внимание на их платье, наружность, манеры, ее интересуют не идеи, а их оболочка. Вот почему в воспоминаниях ее все конкретно, все живо и пестро. Никакой объективности, к счастью; но проницательный, понимающий глаз женщины, чувствительное и доброе сердце. Панаева изображает Некрасова героем, а Тургенева «фатом и пустомелей». Но в этом чувствуется ее, личная, правда. Страницы, посвященные друзьям, читаются с волнением, описание последних дней и смерти Добролюбова — подлинное художественное произведение.
Нельзя заниматься историей 40–60–х годов, не прочитав книгу этой легкомысленной «эффектной брюнетки», как взывал ее Фет. С какой небрежностью, но как блестяще Срисованы ею Герцен, Грановский, Лев Толстой, Гончаров,
Ив. Аксаков. Наивность, «немудреность» делают эти мемуа ры драгоценнейшим памятником нашего прошлого.
РАИСА БЛОХ. Мой город.
Этот сборник стихов посвящен Петербургу: он связан с ним не только заглавием и именем издательства, но и поэтическими темами и всем строем своего лиризма.
Мне был отчизной город белый,
Где ветер треплет вымпела…
начинает поэт — и сразу вводит нас в особенный, пленительный мир «петербургской школы». Р. Блох не порвала связи со своими учителями и друзьями, оставшимися там, в «золотом, широкозвонном» городе, в ее песнях — отклики далеких голосов. Она — из их семьи, из их высокого рода. Ее роднит с Ахматовой, Гумилевым, Мандельштамом, Кузминым, М. Лозинским — строгая сдержанность слов. У нее — любовь к точному, простому выражению, к «классическому» спокойному ритму — к мере и числу. Не все стихи ее удачны; во многих — незаконченные, незастроенные пространства, но все они на высоком поэтическом уровне. Р. Блох разборчива в средствах и сурова к себе; в ее строфах нет ложных эффектов и «красивости». Для начинающего поэта удивительна ее свобода от бутафории. Все проверено хорошим вкусом и доведено до простейшего выражения. О любви, о печали, о воспоминаниях рассказывается без восклицаний, без «нутра» — и этот застенчивый холодок возвращает знакомым темам всю их свежесть. Правда, сдержанность ее кажется нам иногда боязливостью и неуверенностью в себе. Пока трудно сказать, как велик этот, впервые прозвучавший, голос: стихи Р. Блох — под сурдинку: она не решается еще запеть громко. Но тембр ее голоса чист.
ИЛЬЯ СЕЛЬВИНСКИЙ. Уляляевщина. Эпопея.
Этот унылый поток взъерошенных, растрепанных, оголтелых строф, где каждое слово — боком и каждая фраза — торчком, раздражает своей чудовищной нелепостью и навязчивостью. В вывороченных, искаженных образах — мелькают какие то разорванные, растерзанные фигуры, — смута, анархия, мятеж слиты в мутно–тяжелый сумбур. Нагромождены гулкие, шершавые, лязгающие и дребезжащие слова — все дыбом, все напряжено и накалено — и когда эта «нагрузка» взрывается — получается много дыма, шума, скрежета — и никаких результатов. Сельвинский вызубрил Пастернака — но смысла его слов не понял. Грохочущая невнятица. Удальство, непристойная ругань, самодовольная наглость и жажда «сокрушить». Все по модному — «динамика», «установка на механику», «ударность» и прочее непереработанное сырье.
В суматоху скачек, погонь, атак, разгромов, драк и попоек вплетается роман какой то «бывшей» Таты — обаятельной аристократки. Описывая ее, автор премерзко начинает сюсюкать:
Двести фунтов золотого мяса С голубой лисицей как описать — Ее перси облачный пейзаж, Ее плечи — это с ума сойти.
Что в этой эпопее происходит — кто кого бьет? Анархисты коммунистов или наоборот — выяснить трудно. Да и не важно.
4. ПРИЛОЖЕНИЯ
ВАЛЕРИЙ БРЮСОВ
В Москве скончался Валерий Яковлевич Брюсов. В продолжение чуть ли не четверти века был он признанным учителем, законным королем русской поэзии. Еще не так давно его трон почтительно окружали ученики и поклонники. Каждая его книга казалась событием, каждое слово запоминалось. И вот, — прошло так мало лет — развенчанный король умирает в полном одиночестве, покинутый свитой, забытый учениками. Его смерть не оставит пустоты в русской поэзии; для нового поколения Брюсов — громкое