«Смертная тоска», ощущение жизни, как смерти, и смерти — как торжества избавления; «влюбленность» в смерть и пафос «буйной воли», «мятежа», как разрушения и перехода к небытию — вот истоки блоковского творчества. Все имеющее пределы и грани, все конечное и временное — ему ненавистно. Он строит своего бога в Вечности, как отрицание жалкого «живого мира». Только преодолев «тяжелый сон», «бред», «похмелье» и «туман» жизни, можно познать божественную Радость, Прекрасную Даму — Марию. Принять жизнь, примириться — значит погубить душу. В непреклонном требовании «всего» — религиозный пафос Блока:
Нет! Лучше сгинуть в стуже лютой!
Вспомним то же исступленное устремление и неизбывную тревогу в поэме «На поле Куликовом»:
Покоя нет! Степная кобылица
Несется вскачь!
В стихотворении «Поэты» эта «мятежность» находит необыкновенно резкую формулировку:
Ты будешь доволен собой и женой,
Своей конституцией куцой,
А вот у поэта —
И мало ему — конституций.
Пускай я умру под забором как пес,
Пусть жизнь меня в землю втоптала,
Я верю: то Бог меня снегом занес,
То вьюга меня целовала.
В падении, унижении и грехе, во «всемирном запое» — незапятнанная белизна, «святость» вьюги и образ Бога, просвечивающий сквозь снег. Идеологически и психологически «Двенадцать» уже даны полностью. Только там вместо «всемирного запоя» — «мировой пожар в крови» и вместо голодных поэтов — нищие красногвардейцы. Но и там:
За
Впереди — Исус Христос.
Концепция «Двенадцати» выросла из основной стихии блоковского лиризма — стремления к самоуничтожению, абсолютного отрицания. Жизнь отрицается с бешенством, в исступлении страсти, как «ночной кошмар», «тихое сумасшествие», «дьявольский бал». Поэтому из революции Блок сделал мощную лоэму крушения мира, почти эсхатологическую композицию. Он — певец Смерти, холодное дыхание которой проникает в его строфы, движет его ритмами, управляет его образами. Со всей силой художественной убедительности он утверждает равенство: жизнь — смерть, лишает земные предметы плотности и весомости, людей превращает в призраки, их поступки и страсти в «безумную, сонную и отвратительную мечту». Поэт любит изображать себя мертвецом на шумном пиру жизни (Цикл «Пляски Смерти»):
Пои, пои свои творенья
Незримым ядом мертвеца,
Чтоб гневной зрелостью презренья
Людские отравлять сердца.
Тем же пафосом смерти насыщены циклы: «Жизнь моего приятеля» жуткие песни о гибели души и «Черная кровь» — еще более страшные стихи о злой земной страсти. «Страшные объятия» — переход к смерти:
Гаснут свечи, глаза, слова… —
Ты мертва, наконец, мертва!
Знаю, выпил я кровь твою…
Я кладу тебя в гроб и пою…
Смертоносная сила страсти, запах тления на устах возлюбленной внушаются нам трагическими строками:
Последней страсти ярость,
В тебе величье есть;
Стучащаяся старость
И близкой смерти весть…
О, зрелой страсти ярость,
Тебя не перенесть.
Блистательный контраст к тютчевскому
О, как на склоне наших лет
Нежней мы любим и суеверней!
Но у Блока трагична не только старческая страсть; всякая любовь носит в себе смерть, ибо:
Душе влюбленной невозможно
О сладкой смерти не мечтать.
Новые стихи Блока дают наряду с ценными вариантами старых тем, острую формулировку и неожиданную заостренность уже знакомых лирических мотивов; стихотворения политические открывают глубокие просветы в процессе его творчества. Среди набросков и опытов встречаются подлинные шедевры. Так например:
Вот он ветер,
Звенящий тоскою острожной,
Над бескрайнею топью
Огонь невозможный,
Распростершийся призрак
Ветлы придорожной…
Вот, что ты мне сулила:
Могила.
НОВЫЕ СБОРНИКИ СТИХОВ
Науки о поэзии у нас не существует, язык нашей художественной критики сбивчив и расплывчат. Об одних поэтах мы все еще повторяем легковесные или просто ложные суждения «авторитетов», о других совсем не имеем мнения. Критики по–прежнему любят идеологию и широкие синтезы. Слова–призраки, громкие, гулкие (оттого, что пустые) вроде реализма, натурализма, символизма продолжают держать в страхе читателя. Если поэта можно подвести под один из этих измов, так, чтобы он легко поплыл по какому нибудь из «литературных течений» о нем будут говорить, как о «представителе» и т. д.
Если он лирик, похвалят за «искренность» и «настроение»… Но горе тому, кто ни в какой «школе» не имматрикулирован и не состоит ничьим «представителем». О нем молчат, не умея говорить о своеобразном и личном. Вот и получается, что единственно ценное в искусстве — индивидуальность —сетью критики не улавливается. В лучах блистательных жрецов — Бальмонта и Брюсова — проходит почти незамеченной скромная фигура М. Кузмина. Ему ли мечтать о славе Игоря Северянина? Он никогда не ставил себе заживо памятника, не рекомендовал себя миру в качестве вождя и пророка. Его ценят многие; остальные удивляются, когда им говорят, что Кузмин — один из лучших русских поэтов.
Обособленность автора «Сетей» и «Осенних озер» объясняется помимо его исключительной скромности — своеобразием его дарования. Линия его развития никогда не совпадала с широкой дорогой русской поэзии. Он не пылал гражданским гневом, не проповедовал, не священнодействовал, не
