движения, как различные его формы. Воплощается оно в мелодии и ритме, в прерывистости синтаксиса, трепете восклицаний, повторений, инверсий. По динамике порыва и полета ни с чем несравнимо первое стихотворение из цикла «На поле Куликовом».
О Русь моя! Жена моя! До боли
Нам ясен долгий путь!
Наш путь — стрелой татарской древней воли
Пронзил нам грудь.
И ускорения темпа:
Наш путь — степной, наш путь — в тоске безбрежной, В твоей тоске, о, Русь!
И стремительность следующей строфы.
Пусть ночь. Домчимся. Озарим кострами
Степную даль.
Головокружение полета, исступление; ритм захватывает дыхание:
Закат в крови! Из сердца кровь струится!
Плачь, сердце, плачь…
Покоя нет! Степная кобылица
Несется вскачь!
И эта устремленность во всем: в табунах степных коней» в тройке, в мчащихся стаях, летящих облаках, порывах ветра, завывании метелей.
Зловещая страна… Окруженная дебрями и болотами, в кружении хороводов ее «разноликих народов», ее колдунов и вождей, с ее вьюгами, в которых «ведьмы тешатся с чертями, освещенная далеким заревом, эта Россия — царство злой силы, где «развязаны дикие страсти под игом ущербной луны». Тьма ее («Царь, да Сибирь, да Ермак, да тюрьма») — «сонное марево». Но в этом размахе «татарской воли». в этой тоске «свистящей в голых прутьях», пропитывающей даже землю и камни, в этом инстинкте разрушения «необычайность» России. И после сомнений («Эх, не пора–ль разлучиться…»), поэт обращается к ней:
Ты и во сне необычайна.
Твоей одежды не коснусь.
Дремлю — и за дремотой тайна,
И в тайне — ты почиешь, Русь.
Как бы ни страшно было ее падение, она не погибнет; какому бы чародею ни отдала она свою «разбойную» красу — она останется все той же; разве «забота затуманит» ее прекрасные черты. «Смирение» нищеты — не святость ли? И тьма не для того ли, чтоб был свет? И он любит исступленно эту убогую Россию — жену свою.
О, нищая моя страна,
Что ты для сердца значишь?
О, бедная моя жена,
О чем так горько плачешь?
Блок говорит о том, что земное бытие России есть вечное искание, что в мятежности и тоске бытия ее «живая душа». По просторам степей бродит она, слепая и нищая, но чистота ее незапятнанна:
Живую душу укачала,
Русь, на своих просторах ты,
И вот она не, запятнала
Первоначальной чистоты.
Россия раскрывается в Христе. Грани между земным и небесным стираются, и скудные краски природы, простые линии лесов и нив располагаются в рисунок Его лица. Пейзаж становится иконой: «Лик и синее небо — одно». В тишине русских полей, в «березках и елках, бегущих в овраг» Не Он «Единый, светлый, немного грустный». Не постигнешь синего ока, говорит поэт,
Пока такой же нищий не будешь,
Не ляжешь истоптан в глухой овраг,
Обо всем не забудешь и всего не разлюбишь
И не поблекнешь, как мертвый злак.
Тютчевский Христос «в рабском виде» ходит по русской земле, благословляя ее; Блоковский Христос растворяется в ней: он и земля — одно. Для Блока идеал народной души благолепное подвижничество отшельников и схимников. Там, в срубах и кельях, живет Россия.
Славой золотеет заревою
Монастырский крест издалека.
Не свернуть ли к вечному покою,
Да и что за жизнь без клобука.
Оттого так присущ ей мятеж против всех установленных форм быта, так силен в ней инстинкт разрушения. Россия — в
ВОЗРОЖДЕНИЕ ПУШКИНА
Пушкинская литература XIX века… Что из нее уцелело, что запомнилось, что хочется перечитать? Конечно, вороха печатной бумаги, конечно великие критики, Белинский, «открывший» Пушкина, Писарев, Скабичевский. «Значение Пушкина в русской литературе», «Культурная миссия Пушкина» — наизусть это знаем, во всех учебниках стоит. Воспевал чувства добрые и прославлял свободу — тема для гимназического сочинения. Просветительская деятельность смотри «Памятник». Правда, маловато для оценки великого поэта, к тому же Гершензон не так давно доказал, что и это малое покоится на недоразумении. Про «чувства добрые» у Пушкина, оказывается, — иронически.
Во второй половине XIX века произошла подмена настоящего Пушкина другим — школьным, убогим, общедоступным «гением». Гений — слово легкое, ни к чему не обязывающее. Гения следует уважать, но можно не читать. Подмена никем не была замечена — девятнадцатому веку суетливому и самодовольному не до того было, it ушки11 ему был не нужен, даже не удобен. Тут важнейшие «проблемы» системы, идеи и «духовные запросы», а у Пушкина
Ах, ножки, ножки, где вы ныне…
Пушкина подчистили (особенно в отношении граждаской и политической благонадежности), возвели в генеральский чин и забыли. Ни одного серьезного исследования,
Непонимание и равнодушие, окружавшие Пушкина в последние годы его жизни, все возрастали. Не нашлось у него ни учеников, ни последователей. Он не объединил вокруг себя школы, не создал теории. Русская поэзия пошла по другим путям, преодолевая Пушкина. Лермонтов борется с ним, ища вдохновения у немцев и англичан, противостав1яя свое романтическое буйство классической, романской равновесности Пушкина. Он возвращается вспять к преодоленному старшим поэтом Байрону. По «окольной» лермонтовской дороге идут Тютчев и Фет — на широком пути Пушкина остается Некрасов. Но для него технические достижения автора «Онегина» — блестящие победы его в области стиха и стиля — как будто и не существуют. А потом начинается такая кустарная промышленность, такая поэтическая безграмотность, как будто вообще после тридцатых годов был всероссийский потоп. Когда же из пучины морской выплыл ковчег символизма, дух Пушкина не летал над ним. Новая поэтика утвердила решительный и — казалось окончательный разрыв с Пушкиным. И