— Где магазин?
— Да, внизу магазин.
— А я жила на Таганке. В Большом Дровяном проулке… У нас там квартира.
Вздохнув, Натка утерлась и взялась за проволоку.
— Скажите, пожалуйста, а здесь вечерняя школа есть? — спросила она, не отрываясь от работы.
— Вечерняя в этом году должна быть.
— У меня семь классов. Я и учебники привезла: «Химию», «Физику», «Географию», тетрадей сорок штук…
— Умница. Без учебы в наш век науки нельзя жить, — сказал инженер и посмотрел на часы. — Школа должна быть, обязательно должна быть…
Натка, казалось, совсем успокоилась. Она кокетливо взглянула на инженера:
— Скажите, пожалуйста, а это правда, что в воскресенье танцы?
— Вот уж не знаю, — улыбнулся он, поднялся и пошел на причал.
Ухарски раскачиваясь и пыхая сизым дымком, подходил катер. Инженер ловко прыгнул на нос и сразу стал что-то громко доказывать похожему на пирата мотористу, а катер, не задерживаясь, умчался вниз по реке, туда, где розовели какие-то непонятные длинные строения.
Перед обедом трактор притащил ворох мотков проволоки на искореженном железном листе. Тракторист был тощий, длинноносый, с нахальными глазами; девушки видели его в первый раз.
— Здравствуй, милая, кареглазонька! — крикнул он Вале. — Давно не виделись! Принимай эти макароны, что ли!
— Здравствуй да проваливай, — бодро отвечала Валя.
— Что земляка-то гонишь?
— Ох да земляк, ай ты не из Сухова ли Корыта, милок?
— Вот те, не упомнила меня! Вспомни, как на Курской дуге вместе в окопах мерзли!
— Что-то ты похудел с тех пор.
— Заботиться, девочки, некому, никто за меня замуж нейдет, недоедаю все, вот и худею.
— Бедненький, что ж ты жену-то бросил? Алименты шлешь? Небось будешь недоедать.
Девчонки даже завизжали от восторга, растаскивая мотки. Тракторист приглушил мотор, спрыгнул, добродушно улыбаясь, достал мешочек — хлеб, яблоко, бутылка молока.
Где-то трезвонили в рельс — на обед.
Натка не пошла в шумный кружок, собравшийся вокруг тракториста. «Тоже, нашелся петух, — презрительно подумала она, — а они уже и прилипли как мухи».
Она распрямила затекшую спину, постояла так с минуту, глядя в холодное, подернутое дымкой небо. Потом взяла свой узелок, прыгая с камешка на камешек, опустилась к реке и зачерпнула в чашку воды.
Чашка была домашняя, потертая внутри, на ней был нарисован пруд с лодкой, вокруг него веселенькие домики с острыми крышами и даже колоколенка с грачами. Впрочем, вместо грачей были только черточки, но, наверное, это были грачи.
Почему она не пошла в столовую? Потому что столовая была далеко от берега, весь перерыв убьешь на дорогу, да еще в очереди настоишься. Натка стала есть булку с конфетами и запивать водой из чашки. Кроме булки и конфет она ничего не успела утром купить. Но она не огорчалась. Она была сластена и обожала конфеты — не те, что большие, мягкие, а которые маленькие, твердые — подушечки, драже например. Или «морские камешки». Она могла съесть их хоть полкило.
Натка жевала, а мысли ее уже вертелись вокруг вечера: надо пересмотреть лук, не начал ли прорастать. Лук это такой овощ — чуть не доглядишь, уже пошел выпускать стрелки, в палатке же он лежит на сырой земле.
Потом надо выстирать рубашку и лифчик, а где взять корыто, а где сушить? Очень неприлично повесить их вот так, да виду, когда в палатку без конца ходят мужчины. Дома забросила бы на веревку в ванной — и дело с концом. А тут сушилки нет, и комбинезон, и сапоги натягиваешь сырые… Она подняла ногу и осмотрела левый сапог. Дырка не увеличилась.
За ее шиной кто-то длинно и жалобно высморкался. Вздрогнув, Натка обернулась. Чуть повыше, на камне, сидела Тамара с недоеденным бутербродом в руке. Сверху слышался смех и визг. Вот дурехи!..
Натка пожевала булку, еще раз оглянулась. Тамара так и сидела с надкушенным бутербродом, смотрела на бегущую воду.
— Болят руки? — спросила Натка и, не дожидаясь ответа, беззаботно объяснила: — А! Они всегда поначалу болят, негодные. Я когда пришла в завод, ой-ой как уставала, и все косточки болели, приду, лягу, а сама думаю: как же я завтра пойду? А потом хорошо. И позабыла даже, что было плохо.
— Я не боюсь их трудностей! — вдруг горячо сказала Тамара. — Я так и писала, что не боюсь! Ну и что ж, что палатка, мошка, — испугали! Я не играть ехала, да! Но когда они так относятся… Что он, прибежал, накричал, ткнул — делай как хочешь… Я не знаю, что надо вязать, а что не надо вязать. Это несправедливо! Я не виновата, что еще не умею. Они сами не знают, что им нужно. Один говорит так, другой не так, одному узлы, другому не надо узлы! Только и знают: «Палатки — это вынужденная посадка»! И столовая за пять верст — тоже «вынужденная посадка», а сами дома едят, у них голова не болит, а вы живите, как хотите, на «вынужденных посадках», а вечером Прошка примчится: «И что такое, что-то вы мало сделали, девочки, ма-ало! Да пло-охо!»
— В Прошкино положение тоже войти… — рассудительно вздохнула Натка. — И с него небось спрашивают. Вон у нас в заводе мастер — так он знает свое место, свой цех, и конторка у него стеклянная; побежишь, бывало, спросишь: «Дядя Леня, вот такое дело, то-то и то-то». А здесь… мечется угорелый, один на весь участок.
— Я не думала, я и вообразить не могла такое… безобразие! — воскликнула Тамара, и голос ее задрожал. — Зачем вы нас звали, если сами не знаете, что с нами делать! Мы не просились, вы сами звали, красивые слова писали! Слова!..
— Тамаронька, это все поначалу, — неуверенно сказала Натка, — а потом все уладится. Я думаю, что уладится…
— Мамочка моя, мамочка! — вскрикнула Тамара и закрыла глаза ладонью. — Не пускала меня, говорила: «Ой, каяться будешь». Ой, как ты была права!
И она зарыдала, уткнувшись в платок, а надкушенный хлеб с колбасой так и держала в руке. Кружок колбасы свалился в траву.
Натка подхватила свой узелок и пересела выше. Отобрав бутерброд, она стала вытирать Тамаркино лицо, приговаривая, как над ребенком:
— Ну не плачь, деточка, вот глупенькая, еще и двух недель не прожила, а испугалась. И не стыдно тебе? А мы, Тамара, не бессловесные! Вот мы посмотрим, посмотрим, а чуть что — пойдем и нажалимся куда следует. Право слово! Мы не нанимались без столовой работать. Захотим — и уедем даже, и никто нас не удержит.
Она заведомо говорила неправду. Она знала, что не уедет, что она комсомолка я вызвалась сама, и нет ей возврата в Москву без позора, после всего, что было, после тех проводов, а также после ссоры с мачехой. Ах, как все сплелось!..
— Вот негодники, погляди-ко, в речке купаются, — хитро стала она отвлекать внимание. — Ну, не плачь, ну, посмотри, какие отчаянные! Вот головорезы! Вода-то ледяна-ая, а они купаются.
— Где? — Тамарка начала сморкаться, вытирать покрасневший нос.
— Да вон полезли. Ву-уй, как им не холодно!
— Сумасшедшие, — презрительно сказала Тамара и, вздыхая, стала дожевывать свой бутерброд.
Купальщики заходили в воду у самых порогов. Там вода бурлила, кипела. Поэтому никто не рисковал плавать, а только окунались, барахтались и выскакивали, ошпаренные, торопились натянуть рубахи, не попадали в рукава — и зуб на зуб не попадает, и мошка набрасывается озверелая.
Пришел худой долговязый парень со светлой лобастой головой, остриженной под машинку, совсем как солдатик. Он снял сапоги, рубаху и долго шлепал по воде широкими грубыми ступнями, плескал на лицо, на плечи, а штаны снимать не решался. Он был смешной. Его голое до пояса тело жгла мошка — а в воду не