шел.
Потом все объяснилось просто. У него не было трусов. Испуганно оглядевшись по сторонам, он спустил штаны, и под ними оказались белые солдатские подштанники с тесемками. Он быстренько закатал их повыше, сколько мог. (Тамара стыдливо опустила глаза, а Натка жевала и глядела как ни в чем не бывало: будто ее братья не носили кальсоны, будто мало она их перестирала.) Ребята засмеялись над парнем, причем подтрунивали так, чтобы девушки слышали. Он что-то невнятно ответил и, зябко ежась, стал заходить все глубже — неумелый, бестолковый, как курица. Он долго примерялся и не решался окунуться, а на берегу все смеялись и припугивали. Натке стало жалко его. Хоть бы отважился, окунулся да скорее уходил.
Парень окунулся. Потом еще и еще, взвизгнул, фыркнул и поплыл.
Конечно, ему стало обидно, что над ним потешаются, потому он поплыл в самый опасный водоворот. У Натки сжалось сердце. Она почувствовала, что происходит нечто серьезное и вот так, по глупости могут сгубить человека. Она хотела окликнуть, но он бы не услышал за грохотом порогов. Голова парня очутилась на краю водоворота, скользнула в него и исчезла. Натка ахнула. Через минуту голова появилась уже за водоворотом. Парень плыл — в самой буче, в пене.
Вот же грех, ну возвращался бы уж, а то стукнет о камень!
На берегу перестали издеваться. Кто собрался уходить — и те оставались; все смотрели.
Голова ныряла за порогами, уже на самом стрежне. Ее быстро сносило.
Парень плыл не оглядываясь. Его вынесло на широкий простор, понесло все дальше и дальше, так что голова уже казалась едва заметной точкой; она то и дело исчезала за гребнями. Боясь потерять ее, Натка привстала и следила, как эта точка повернула к берегу и мучительно долго боролась с течением; она прибилась далеко-далеко к скале, и бесстрашный пловец выбрался на камни.
Натка и Тамара облегченно вздохнули. А парень в мокрых подштанниках рысцой побежал вдоль кромки, смешно подскакивая на острых камнях, прибежал искусанный и преследуемый темной тучей мошкары. Зайдя за куст, он стал переодеваться.
— А мы так переживали, что вы можете утонуть, — уважительно оказала Натка.
Парень промолчал, он выкрутил кальсоны и принялся мыть в воде свои сапоги.
— Хотите конфет? Как вас зовут? — спросила Натка.
Парень улыбнулся. Улыбка у него была добрая, трогательная; сам он был совсем молоденький, оттого, вероятно, такой долговязый, несуразный.
— Никитой звать, — хрипло ответил он, подрагивая от холода.
— А мы из Москвы приехали. А вы?
— Из Читы я.
— А вы в Москве бывали?
— Нет, не был.
— А мы в Чите не бывали. Скажите, а почему у вас в Сибири так много мошки?
— Это сезон. Скоро пройдет, вы не пугайтесь. Как придется: в одном году много, в другом нет. Вы, верно, недавно приехали?
— Да, мы недавно приехали. Первого числа из Москвы уехали, — вздохнула Натка и похвасталась: — Знаете, как нас провожали! С музыкой, с цветами! Вот Тамара — она из школы. А я работала токарем. На «Красном пролетарии». Как меня не хотели отпускать! Мне от дирекции лично подарили туфли — модельные, прекрасные туфли. А девочки купили другие туфли, на микропоре. Хорошие туфли.
Никита с интересом выслушал, но молчал. И, полагая, что ей не верят, Натка еще раз подчеркнула:
— Очень хорошие туфли, — и вздохнула.
Тамара перепуганно молчала, и Натке одной приходилось вести беседу. Она сообщила, что привезла — подумать только, какая наивная! — целую сумку луку. А что с ним теперь делать? И она привезла еще два выходных платья и два простых, ведь для начала это неплохо, правда? И валенки, варежки есть, два шерстяных платка.
— Ого! — хмыкнул Никита.
— Фи, а сколько у меня в Москве осталось! — прихвастнула Натка уж неизвестно зачем.
Просто она подумала, что ведь в самом деле у нее есть вся теплая одежда, и как это хорошо, что есть во что одеться, и пусть себе приходит студеная зима — то-то весело будет!
— У меня одеться вот так, вот так и вот так хватит, — она провела рукой сначала по шее, потом выше рта, потом над макушкой.
И ей впервые за эти дни вдруг стало так покойно, даже радостно. Все показалось очень красивым: эта река, пороги, даже лобастый Никита, бесстрашный пловец, который вон запросто перемахнет реку туда и обратно, коли захочет; сезон мошки, конечно, пройдет, а зима приятна, если есть валенки, пальто, платки шерстяные…
— Хотите, приходите к нам в гости! — от всей полноты хороших чувств пригласила она. — У нас девочки все из Москвы, такие славные, хорошие, правда, Тамара?
Покраснев, Тамара что-то пробормотала. Звенел рельс, и девушки поднялись. А Никита ушел, неся в руке скомканные мокрые подштанники. И Натка не знала, остался ли он доволен знакомством и придет ли вечером в палатку.
Ей хотелось, чтобы пришел.
Но он не пришел.
Не потому, что он не пришел, а вообще в силу разных глупых обстоятельств вечер получился тягостный и нудный. Ночью полил дождь.
Шумели пороги, и кровать вздрагивала от ударов воды. Шумел брезент палатки под дождем.
Девочки спали, и одна — толстая Верка из Останкина — громко, неприлично храпела. Ее очень угнетало то, что она во сне храпит, наверное, она боялась, что будущий муж разлюбит ее за это, она хотела отучиться, просила будить ее, но Натке жутко показалось выбраться из-под теплого одеяла, она лежала, широко раскрыв глаза, и прислушивалась к ударам порогов.
Бух-х! — это здорово плеснуло, даже звякнула металлическая шишечка кровати. Еще удар, как пушка… А что, если кто-нибудь плывет по реке и не знает, что впереди пороги, и легкую лодку швыряет в яму, и вот уже мелкие щепочки всплывают в водовороте, а человек… Но нет, кто же плавает ночью, да еще в такой дождь?
Натка закрыла глаза, стараясь уснуть, но перед ней сразу задвигалась бесконечная проволока, крутились мотки, вздрагивало зубило. Натка ударяла себя по пальцам, чего с ней никогда не случалось наяву, и со стоном просыпалась.
Вдруг она вспомнила сотню, полученную в Москве, и ей стало так жалко эту сотню, новенькую пачку денег, оклеенную бумажками с красными полосками, так бездумно потраченную на часики зачем-то, на конфеты и мороженое.
Нет, Натка никогда не копила деньги, как некоторые, скажем ее мачеха. Да она бы перестала себя уважать, будь хоть чуточку похожей на нее. Просто она зарабатывала хорошие деньги и никогда не тряслась над рублем, отдавала отцу и тратила на себя, не жалея. Она знала, что всегда заработает, как настоящий трудящийся человек.
А вот тут ей было невыносимо жаль сотни. Может быть, потому, что, имей она сейчас эти деньги, она не чувствовала бы себя такой беззащитной.
Но у нее оставалось пять рублей, а она в чужом краю, за тридевять земель от дома, и вот ей опять страшно.
Ох, как она жалела и упрекала себя за то, что не сберегла сотню, и на что ей нужны были эти часики!.. Глупая она, всегда была и осталась глупой. Седьмой класс кончила с тройкой по английскому, вместо восьмого пошла на завод. А ведь без образования в наш век науки никак нельзя. Вот и перезабыла все, чему училась. «А что, если здесь школы не будет, что тогда?» Зачем она поехала в Сибирь, зачем? Дома и в школу можно было ходить. Подумаешь, мачеха, теснота, — да не палатка на сырой земле. И квартиру отцу скоро дадут. Прописку московскую потеряла. Все променяла, все променяла — на что?
Она вспомнила шумные проводы, медные трубы оркестра, себя на привокзальной площади —