другие матери любят своих детей?»
Мы уже говорили, что у этой женщины был высокий лоб — признак талантливой и страстной натуры. Однако вся ее жизнь была подчинена разуму, она не знала, что такое без'рассудные порывы сердца или трагическая власть плоти. Стыдясь проявлять слишком пылкие чувства, она подавляла в себе все желания. И в любви она подчинялась рассудку, видя высший ее смысл в материнстве. Грустила она или радовалась, глаза ее всегда смотрели прямо, губы улыбались. Внешне она была неизменно спокойна. И это спокойствие, такое полное и невозмутимое, тоже казалось следствием ее рассудочности.
II все же ее часто пугала мысль, что чрезмерная сдержанность не даст ей испытать и беззаветной материнской любви.
Но жизнь решила по — другому.
Очень скоро, теплым солнечным днем, она поняла причину своей тревоги, к которой примешивалась какая?то неудовлетворенность.
Лежа голышом в саду, малыш слушал доносившуюся из дома музыку и смеялся. Широко открытыми глазами, не мигая, он смотрел на яркое солнце. Мать похолодела от страшной догадки: ее сын не видит! Солнечный свет и прохладная тень для него одно и то же!
Мальчик слеп, он не видит прекрасного, сияющего утра, напоенного музыкой! И только она, эта музыка, может его радовать.
Одиночество отца нарушили стоны отчаяния. И тогда все, словно по молчаливому уговору, стали воспитывать малыша так, чтобы он узнавал мир через иные органы чувств, не подозревая о своей слепоте.
Когда мальчик стал говорить, мать сказала на семейном совете:
— Он не должен знать о своем несчастье. И мы всегда будем помнить об этом. Пусть он думает, что ничем не отличается от других. Слово «свет» не должно для него существовать.
Это был тяжелый разговор. Все сочли намерение матери невыполнимым, но она первая подала пример.
Мальчик жил на своей половине под неусыпным надзором матери. Несмотря на слепоту, он двигался легко и свободно. Он узнавал окружающий мир, как все дети, только об одном он не догадывался: о своей слепоте.
При нем никогда не произносили слова «свет», хотя это было очень трудно.
Настала пора отрочества.
Дом звенел веселыми голосами, был полон запаха цветов. Мальчику подавали изысканные блюда, его окружали вниманием, заботой и лаской. Он вдыхал аромат цветов, Слушал музыку, но глаза его видели мир только во сне.
— Мама, зачем даны человеку глаза?
— Чтобы спать, мой мальчик.
За что он так наказан, за что обречен на вечный мрак?
Как?то летним днем, когда мальчик прислушивался к плеску ручья, доносившемуся с поля, к нему подошла девочка. Маленькая, хрупкая. Играя, она выбежала из своего сада и теперь стояла перед слепым.
— Какой ты красивый! — сказала она грустно.
Он услышал звонкий детский голосок, и сладкая дрожь пробежала по его телу. Девочка ласково погладила его волосы.
— Ты здесь один? Ты видел, как я подошла? Ой, что я! Ведь ты не видишь!
Незнакомое слово, дважды повторенное девочкой, удивило его.
— Ты меня знаешь? — спросил он взволнованно.
— Конечно. Я много раз видела тебя. Когда моя мама играет на пианино, ты высовываешься из окна и слушаешь.
— Видела? А что значит «видеть»?
Девочка смутилась. Она не знала, как ему ответить.
— Что значит «видеть»? Что значит «видеть»? — пронзенный нестерпимой болью, кричал он. К нему подбежала мать, такая близкая и такая чужая, потому что не могла спасти его от этого кошмара.
— Я не знаю… Я не слепая… Я вижу, вот и все, — сказала девочка.
Мать прижала сына к груди, словно хотела впитать в себя его тоску, его боль.
— Мама! Что значит «видеть»?
О горе! Есть ли у тебя границы?
— Это значит видеть сны, мой мальчик… Видеть сны.
Лаиглесиа, Альваро де
ЭНТУЗИАЗМ (Перевод с испанского А. Старосина)
Овации захлестнули арену грохочущим звонким потоком. Тысячи ладоней и глоток, одновременно пустив в ход всю свою шумную силу, вызвали акустический эффект, слышный в радиусе километра.
Это было могучее «браво», достойное быть записанным на пластинку для хранения в музее Тауромахии.
На арене неподвижные, как статуи, застыли два персонажа, вызвавшие этот смерч энтузиазма: одного звали Толстячок — это был тореро; другого звали Сопливый — это был бык.
Первый был неподвижен потому, что, широко раскинув руки, благодарил за овацию. Второй был неподвижен потому, что лежал мертвый, ногами вверх.
Сопливый был последним быком этого дня. Толстячок отправил его на тот свет, предварительно завернув в свой плащ, как почтовую посылку. Каждый из них по — своему совершил в борьбе друг с другом несколько выдающихся подвигов.
Зрители, присутствовавшие при этой достопамятной битве, которую со счетом один ноль выиграл Толстячок, рассказывали о ней так.
Первым напал Сопливый; выйдя из загона, ои применил свой излюбленный прием, к которому с успехом прибегал, когда пасся на родном лугу. Этот опасный прием состоял в следующем: приближаясь к красному плащу в руках тореро, он грациозно поворачивал рога и бил в туловище, а не в плащ. Но туловище на этот раз ускользнуло, потому что принадлежало Толстячку, одному из самых проворных тореро, которые когда?либо выступали на иберийских аренах.
И с этого момента инициатива перешла к тореро. Пока бык озадаченно поворачивался, он с помощью пикадоров очень чисто заставил его сделать несколько великолепных пасо. Потом, также с помощью пикадоров, парализовал волю быка и блеснул своим умением работать с плащом.
Не было сомнений, что Сопливый проиграет. Он и проиграл — когда Толстячок решил, что настало время, он проткнул его, словно бабочку, большой стальной булавкой. Теперь быку оставалось только умереть.
Именно в этот момент публика разразилась единодушной и оглушительной овацией.
Платки, которыми все яростно размахивали, будто снежной пеленой покрыли трибуны, и распорядитель, разгоряченный не менее любого другого зрителя, отдал великому матадору ухо его жертвы.
Однако публика, всегда великодушная, когда дело касается чужих ушей, потребовала, чтобы победителю дали два уха. Распорядитель с удовольствием согласился, понимая, что подвиг Толстячка должен быть вознагражден достойно.
Снова рев поднялся над толпой, которая отказывалась покидать трибуны, хотя коррида уже окончилась.