— Конечно, нет, жена… А что до Нарсисо, так он же всегда пьян. Мне ли его не знать! Тому уж восемь лет, как мы вместе форсировали Эбро.
— Кто это здесь толкует про Эбро да про войну?
Нарсисо поднимается на ноги, с трудом обретает равновесие и прикладывается к кувшину с персиковым соком, хлебает прямо из горлышка, долго. Потом говорит:
— Все осталось, как прежде. И если б победили те, а не Эти, то и тогда бы все осталось, как прежде: богачи сверху, бедняки снизу. Что в лоб, что по лбу!
Он опять припадает к кувшину и трижды сплевывает, норовит как подальше.
Грелка цепляет навахой кусок персика и набитым ртом, не утирая бегущего по подбородку сока, еле выговаривает;
— Ну и хор — р-рош!
Хосе глядит ей в глаза, и Грелка, поблескивая зрачками, заливисто смеется. Горячие порывы ночного ветра доносят до нас душистый запах сжатого хлеба, почти людской дух уснувших тропинок, вспотевшей и утомившейся за день пашни. Волки на дальних утесах воют на луну — она взошла над грядой, и светлячки у колодца больше не светятся.
— Ты рада, что пришла? — спрашивает отец, сдавливая матери рукою колено.
По телу ее пробегает дрожь, я, сонный, все мощусь поудобней у отца в ногах, мать тихо — тихо в ответ шепчет: «Да».
— Хорошо?то как! — произносит отец.
Сквозь дремоту я слышу, как Альберто говорит сестре, чтоб шла спать. Я делаю движение подняться — ведь надо же задать ему трепку, но отец меня удерживает:
— Завтра.
Отец знает, что произошло между нами днем, и я улыбаюсь: уж завтра Альберто несдобровать.
— Хосе, пора спать ложиться, — зовет хозяйка.
— Обожди, мы вот — вот с соком покончим.
— Сил никаких боле нет… — шепчет хозяйка.
— Ладно, спать так спать, — клокочет Хосе.
— Спать, — тормошит и меня отец и первым направляется к загородке, что вкруг давильни. Эладио с неизменной гитарой в руке скрывается в направлении сеновала, следом проплывает тучная и темная фигура его половины. На груде мешков всхрапывает Нарсисо. В дверях спальни, опершись на плечо своего мужа, Антония говорит мне:
— До завтра, милок.
Полусонный, я не отвечаю, и мать мне выговаривает:
— Что ответить?то падо?
Протеревши глаза, я спохватываюсь:
— Покойной вам ночи, сеньора.
— И тебе того же, милок.
Хосе кладет мне руку на голову.
— Ты сытно поужинал? — как?то слишком заботливо спрашивает он.
— Спасибо, сеньор, сытно.
— Слава богу, что вообще поужинал, — вздыхает мать.
— Твой парнишка — благословение господне, Росарико.
— Такой живой, — вставляет Хосе.
— Ему по возрасту положено, — говорит мать.
Мне никогда не забыть страдальческого облика Антонии, как с трудом, через силу, она опирается на руки Хосе в дверях свое!! комнаты, насквозь пропахшей гниющей плотью и застоявшимися лекарствами — этим ужасным дыханием скорбной юдоли и угасания.
В нашем распоряжении был чулан без двери, из тамбура направо. Когда отец вошел, я уж лежал ничком на полу, на подстилке, подле матери. Не то нежно, не то нетерпеливо отец провел мне рукой по векам и сухо промолвил:
— Спи.
И я заснул. Сколько спал, не знаю, но вдруг проснулся, прямо скорчился от острой боли в желудке. Мать шепотом спросила, что со мной, и я ей ответил, что болит, и показал где. Она в темноте положила мне ладонь на живот, ладонь была шершавая и горячая, и боль заметно утихла.
— Мам, мне надо выйти.
— Хорошо, ступай в хлев. Очень больно?
— Очень.
— Это все кролик.
Отец неспокойно дышит рядом, с другого краю подстилки, и мы с матерью стараемся не повышать голоса.
— Говорила тебе, чтоб не ел столько, что тебе плохо от него будет. Вредно с непривычки столько жирного.
Ощупью я выбираюсь во двор И протискиваюсь внутрь хлева. В курятнике под кровлей тихо, поблескивает в лунном свете оперение петухов, важно восседающих по насестам среди кур. И лишь из кроличьих клеток, от высоченной поленницы, доносится шорох — шевелится какая?то животина. Я сижу на корточках, напружинясь, внимая замирающим схваткам в кишечнике, как вдруг под носом у себя вижу крысу: она пробегает мимо с трепещущей жертвой в зубах, а в лунном пятне мечется, обезумевши от горя, крольчиха. Я привожу себя спешно в порядок и в этот момент слышу со стороны овчарни голоса.
— Ты, гляжу, не торопишься, — звучит сиплый голос Хосе.
— Я не могла раньше.
— Просто ломаешься, вот что, — говорит уже мягче хозяин.
— Да нет же, Хосе, я серьезно. У отца зубы болят, и я только сейчас смогла улизнуть.
Голоса смолкают, но я, прижавшись спиной к кирпичам ограды, не осмеливаюсь пошевелиться. Ночь — моему обостренному слуху так кажется — прямо?таки сотрясается от звуков: стрекочут неустанно цикады, тявкает где?то в яшивье лисица, бормочут похотливо в чердачном оконце голуби… Вдруг далеко в ущелье начинает выть — заливаться волк, по спине у меня пробегают мурашки, и вновь наступает окрест тишина, и мало — помалу, боязливо, с оглядкою ночная возрождается жизнь.
— Не сходи с ума, Хосе, — прерывисто дыша, повторяет Грелка.
В ночи я угадываю какое?то глухое борение, некое лицедейство, всеобщий заговор, что ли… Мне на ум приходит Альберто, но у нас с ним все по — другому, совсем по — другому.
— Пошли под смоковницы, — произносит изменившимся, неузнаваемым голосом Хосе.
Когда я возвращаюсь в закуток, отец держит руку на белом материном плече и успокоенно посапывает. Черная и жесткая восьмидневная щетина его упирается матери в шею, а мать хоть глаза и закрыты, не спит еще, только дремлет. Я разом все это схватываю и осторожно пристраиваюсь с краю подстилки, и рукой тоже обнимаю мать, ее мягкую, теплую поясницу. И уже лежа, я глубоко, в полную наконец силу набираю воздуха, ибо мою грудь темнит какое?то неведомое чувство и какая?то исполинская волна меня захлестывает совершенно: мне и грустно, и радостно, и это — сильнее меня. И я зарываюсь липом в дерюжное, отдающее потом и гнилой соломою изголовье.
А из хозяйкиной спальни доносятся приглушенные рыдания, видать, Антония заткнула себе рот простыней.
ПЕРВОЕ СВИДАНИЕ (Перевод с испанского М. Абезгауз)
— Я принес тебе яблоки, — говорит отец.
Яблоки, покрытые бумагой, лежат в коробке из?под обуви. Руки отца, большие, с изуродованными пальцами снимают бумагу; он берет яблоко и трет его о вельветовые брюки. Потом поднимает яблоко вверх и крутит в потоке света, падающего сквозь зарешеченное окно. Я молчу, маленькие голубые глаза отца