— Она какая, война? — спросил Ванятка, но мать только заплакала и обняла их обоих крепко- крепко:
— Хорошо бы тебе век не знать, какая она, сынок.
Отца теперь дети видели редко. Приходил он больше ночью, с ним ещё один или два человека, свои из деревни, а чаще незнакомые. Мать знала, когда его ждать, с вечера не ложилась, прислушивалась. Ванятка ничего не замечал, набегается за день и спит как убитый. А Манюшка на самый тихий стук просыпалась, вскочит в рубашонке — и к отцу. Пока он ест, а мать ему мешок собирает — хлеба и еды всякой, Манюшка с него глаз не сводит. А раз вдруг сказала:
— Тять, возьми меня с собой.
— Куда? — удивился отец.
— В партизаны, я ведь знаю.
— Да что ты говоришь?! — воскликнула мать. Но отец остановил её, обнял Манюшку и сказал серьёзно, как взрослой:
— Знаешь, дочка? Так помни, никому про то говорить нельзя. И меня погубишь и других.
— Не скажу, — ответила Манюшка, тоже твёрдо, как взрослая. Теперь она даже с Ваняткой ссорилась меньше, сама его не задирала. Раз он изловчился, опять ленточку из косы выдернул. Манюшка вспыхнула было, но сдержалась, молча оторвала красную тряпочку и опять косу завязала. Ванятке даже дёргать стало неинтересно. Играть с Манюшкой тоже прежней радости не было: если и заберётся на печку, всё равно не хочет слушать, что Котофеич рассказывает, а сидит и своё думает.
Ванятка уж сам пробовал послушать, прикладывался к Котофеичу ухом, пока тот не заворчал и нос ему не оцарапал. И всё равно ничего не понял: мурр да мурр, и как это Манюшка разбирается!
Теперь Ванятка всё чаще стал убегать в деревню к товарищам. Играли в войну. Только вот сначала никто не соглашался немцев представлять. В конце концов договорились: одни будут «наши», а другие «не наши».
В этот день Ванятка заигрался в деревне, проголодался промёрз и потому торопился домой. На крыльцо он взбежал одним духом, распахнул дверь да и замер на пороге: за столом на лавке, у окна на табуретках, на кровати сидели и лежали чужие люди. Говорили они тоже по-чужому, непонятно.
Ванятка всё ещё стоял в дверях, разглядывая незнакомцев как вдруг к нему подбежала мать, схватила за руки и потащила в угол за печку. А сама шепчет:
— Молчи, молчи, Ванятка! — И лицо у неё сделалось белое, как печка.
Ванятка недовольно потянул руку: не тут-то было, не вырвешься. Один чужой встал, подошёл к ним и проговорил как-то странно, вроде и по-нашему и не по-нашему:
— На тфор не ходить. Убию! — И показал нож, большой, как у дяди Егора. Таким он к Октябрьской поросёнка колол. Мать охнула.
— Мамка, не бойся! Сегодня тятя из лесу придёт, он их прогонит, — сказал Ванятка и тут же вскрикнул: Манюшка больно ущипнула его за руку.
— Молчи! — прошептала она ему в ухо, так что даже щекотно сделалось. — Молчи, Ванятка. Это немцы! Они тятю убьют…
Немцы! Ванятке сразу захотелось зареветь, но он вдруг понял, что делать этого нельзя, и только спрятал голову в складках материнской юбки — всё не так страшно.
От его валенок на полу натаяла большая лужа, прямо Манюшке под ноги. Но Манюшка и ноги не передвинула, точно окаменела. И лицо у неё тоже сделалось как у матери: белое-белое…
Понемножку Ванятка осмелел, начал из-за печки выглядывать. А немцы всё не уходят. Тот, с ножом который, отрезал кусок одеяла и ногу себе обворачивает, толсто-толсто.
— Он тятю тоже так резать хочет? — спросил Ванятка, но мамина рука зажала ему рот.
А Манюшка вдруг взяла другую мамину руку и прижала к глазам, она всегда так делала, когда хотела приласкаться, и тихо пошла из-за печки к двери.
— Стой! — крикнул тот, что резал одеяло, и приподнялся на кровати. Но другой засмеялся и показал на окошко, залепленное снегом.
Манюшка, словно и не слышала их, спокойно открыла дверь, на минуту остановилась на высокой пороге. Мороз белым паром окутал её худенькое тело в грубой рубашонке и кофточке.
— Манюшка… — всхлипнула мать и закрыла лицо руками.
Метель замела все дороги, все тропинки. Снег, липкий, влажный, скопился в затишном месте на густой еловой ветке и вдруг тяжело и мягко, точно из засады, упал на плечи человека в белом полушубке с винтовкой. Человек пошатнулся, схватился рукой за шершавый еловый ствол. Его правая лыжа с размаху воткнулась в маленький снежный холмик.
— Фу-у, на лыжах и то замучился, — сказал человек и, сняв рукавицу, протёр запорошённые весёлые глаза. — Ровно леший с дерева на плечи скокнул. Дядя Степан, далеко ещё бежать?
— Задержаться надо маленько, — отозвался другой, постарше, тоже в белом полушубке, и поправил под рукой автомат. — Светло очень. Моя хата хоть и в лесу и немцев там будто не слышно, а всё поберечься лучше. — Степан помолчал, поправил ушанку и договорил вдруг совсем другим, потеплевшим голосом: — Ребят два месяца не видал, а Манюшка бедовая, вся в меня. Я, говорит, тоже с тобой хочу. В партизаны. Я знать давал с Костей, сегодня, мол, буду. Как ждут-то! Ты это чего?
Передний нагнулся к лыже, завязшей в сугробе, и стоял не разгибаясь. Степан шагнул к нему. Белая фигурка в домотканой рубашонке, сжавшись клубочком, неподвижно лежала в снегу.
— Она! — проговорил Степан внезапно охрипшим голосом и повалился на колени. Маленькое тельце чуть пошевелилось, когда он рывком прижал его к груди. — Она… Вась, да что же это?
— Не теряйся, дядя Степан, — откликнулся Вася и проворно скинул меховые рукавицы. — Живей, в полушубок с головой заворачивай. Пристыла маленько, ничего, отогреется. Вертай назад.
— Назад? — словно во сне проговорил Степан. Манюшка, с головой укутанная в полушубок, неподвижно лежала у него на руках.
— А ты думал — куда? Немцы там, ясное дело. Не теряйся, Дядя Степан. Шагай знай. Там разберёмся.
Землянка вместила столько людей, сколько могла, но не столько, сколько хотело в неё войти. Люди столпились у входа, заглядывали в маленькое оконце. Говорили шёпотом, словно боялись разбудить кого.
Вася не отходил от Степана.
— Оживела! — обрадованно воскликнул он. — Глазами моргает! Дядя Степан, не плачь. Не теряйся, дядя Степан! — И тут же, не скрывая, сам кулаком вытер глаза.
А Манюшка тем временем, и правда, пришла в себя, но видимо, ещё не совсем, потому что не удивилась ни землянке, ни тому, что отец сидит около неё. Но вот она вздрогнула, приподнялась на нарах.
— Тятя, — сказала она. — У нас немцы. Не ходи. Убьют!
И тут силы её кончились, она опустилась на подушку и закрыла глаза.
— Видно, и бежала-то тебя спасать, — сказал старый партизан и бережно накрыл девочку полушубком. — Теперь ей только спать да спать. Собирай народ, Степан!
Манюшка спала долго и крепко под тёплым полушубком, а проснувшись, увидела: землянка пустая, на столе горит маленькая лампа-коптилка, а в углу на чурбашке сидит незнакомый вихрастый мальчишка и смотрит на неё сердитыми глазами.
— А тятя где? — спросила она и испугалась: вдруг мальчишка скажет: «Он тебе приснился».
Но мальчишка шмыгнул носом и вытер глаза кулаком.
— Ушёл, — сказал он. — Все ушли. Немцев бить, которые в вашей хате. — На этом он уже откровенно всхлипнул. — Из-за тебя всё! Меня не взяли. Тебя нянчить оставили. Ишь, сама чуть не с меня ростом! Воды, говорят, подать. А что ты сама не напьёшься? Вон в углу ведро. Пей, хоть лопни!
— А мне такую рёву-корову и вовсе в нянки не нужно, — рассердилась Манюшка и хотела было с нар прыгнуть — показать, что она в мальчишке не нуждается. Не тут-то было: голова у неё закружилась, и ей пришлось снова лечь.
— Ну что? — усмехнулся мальчишка. — Лежи уж лучше. Коли надо, и впрямь воды подам.
Но Манюшке стало не до ссоры.