тупике, больной и голодной стране.
Второй эпизод — это прыжок в конец 30-х годов. Бабушка едет из Ташкента в Москву на приём к самому Сталину, чтобы спасти брошенного в тюрьму человека. Его, работника службы «Заготзерно», арестовали как злостного вредителя: обнаружив в хлебном амбаре мучного клеща, решили — нарочно развёл, чтобы людей травить. Чем в ту пору могло обернуться заступничество, известно: шансов последовать за «врагом народа» было куда больше, чем снять навет. К Сталину её, конечно, не допустили, а учинили допрос. Некий человек, как вспоминала бабушка, «с лицом Малюты Скуратова», полузакрыв тяжёлые воспалённые веки, тихо и зловеще спросил, может ли она доказать невиновность арестованного. Она не задумываясь отвечала: «Я каждый день на ваших глазах буду съедать полную миску мучных клещей. Они безвредны». Кажется, только тогда он её заметил и оглядел с головы до ног. Палачи тоже иногда могут позволить себе такую роскошь, как великодушие. Он её отпустил. А вскоре вернулся и тот, чью жизнь она спасла.
Бабушка была удивительно сильным человеком, абсолютно равнодушным к лести, деньгам, славе. Её внутренний мир, будто храм редкостной красоты и гармонии, во всём своём многообразии ярких интересов, привычек и чёрточек, выстоял наперекор беспощадному времени, гнувшему и ломавшему людей, менявшему общественную моду и вкусы, обесценившему альтруизм и благородство. В ней всё это сохранялось до конца дней, до последнего вздоха, до последней строчки. На 97-ом году жизни попав в одну из московских больниц, как она считала, ненадолго, «для профилактики», она дописывала книгу, которую начала ещё в годы войны — о диких съедобных растениях. Причём начинала своеобразно: она ездила в трамваях и делилась с людьми своими знахарскими секретами, чтобы они могли прокормиться и выжить в лихую годину. Эта книга тоже ещё не опубликована.
Каким она была писателем, судите сами — тут я, как, впрочем, и во всём, что касается бабушки, слишком пристрастен. Скажу только, что ею написаны десятки книг, в которых мир людей и мир природы, как и в ней самой, неразделимы. В её внутреннем космосе одинаково значимы и очень серьёзная жаба, каждый вечер приходившая на террасу человеческого дома послушать музыку (рассказ «Том-музыкант»), и киргизская овчарка, измученная в поисках мальчика, с которым её насильно разлучили, опускающая в прохладный арык истерзанные лапы (повесть «Джумбо»), и старый Мук, наш обезьяноподобный предок, которому бы по нынешним временам и Нобелевской премии было мало, ведь он научился добывать огонь («Рам и Гау»).
Конечно, я читаю её книги немного иначе, чем вы. В голосах родившихся в бабушкином воображении героев я слышу её неповторимую интонацию. Кому-то могут показаться придуманной красивостью слова юного графа Гентингдонского, будущего Робин Гуда, объявившего, что ради спасения друзей он добровольно сдаётся рыскающим по лесу слугам шерифа. Но я-то знаю — это она. И когда маленький, дрожащий от каждого шороха полузверёныш Рам вдруг остаётся в лесу с больным стариком, вопреки законам орды, которую инстинкт самосохранения гонит вперёд, побуждая бросать всех, кто не в состоянии идти с ней, я опять слышу — это она. И потревоженная в берлоге белая медведица, пощадившая мальчика, и взрослый охотник, ответивший ей тем же («Остров мужества») — это всё попытка достучаться до наших с вами сердец и — без дежурной морали — поселить в них благородство и искренность, которые, как она считала, и есть истинное богатство в жизни, а остальное — дым, суета сует.
Мне удивительно повезло — жить рядом с таким человеком, любить его, быть первым слушателем и критиком всего им написанного. Ещё студентом я довольно опрометчиво поклялся, что роман «Тысячелетняя ночь» увидит свет. Слово надо держать. Набравшись литературного опыта, я бережно отредактировал рукопись. Теперь она попадёт в руки детей тех читателей, которым когда-то предназначалась.
Виктор РАДЗИЕВСКИЙ
Тысячелетняя ночь
Картины из жизни средневековой Англии
«Период средних веков называли иногда тысячелетней ночью. Но во всяком случае, ночь эта сияла звёздами. В ней восходили и заходили созвездия невидимые для нас в ту пору, когда на голову людей падают яркие лучи полуденного солнца».
Пролог
Узкая лесная дорога пробиралась между такими могучими дубами, что ветви их почти смыкались над головами путешественников и в жаркий полдень на ней было тенисто и прохладно. Следы подков явственно отпечатывались на её сыроватой поверхности, но не вилась за ними лента-путь трудолюбивого колеса[1]. Густой орешник, окаймляя дорогу, делал эти глухие места ещё более живописными, а заодно и удобными для нападения разбойников, которыми в то время кишели английские леса.
На вершине одного из самых высоких дубов вдруг что-то зашевелилось: испуганный дятел сорвался с ветки, а на его месте в рамке из листьев показался мальчуган лет восьми. Рубашка на нём была такая рваная, что походила скорее на сетку из разноцветных полос, обрамляющих дыры различной величины, шапку чёрных густых, как грива, волос уж конечно не тревожил гребень, а живые карие глаза выделялись на загорелом лице скорее блеском, чем цветом.
Мальчик уцепился за ветку, болтая свободной ногой, приставил козырёк ладони к глазам и взволнованно закричал:
— Блестят, Улл, как жар горят! Сейчас с горы вон спустятся и тут будут. Вот посмотреть!
— Гуг, — боязливо отозвался снизу второй голос, — бежим в лес подальше…
— Нет уж… Никогда таких красивых рыцарей не видел… Беги сам, если хочешь.
— Тогда уж и я не побегу, Гуг, — уныло заключил второй мальчик и, вынырнув из кустов, подошёл к дереву. На нём были такие же лохмотья, а голос столь похож, что можно было подумать: уж не разговаривает ли кто шутки ради сам с собой?
— Слезаю, Улл, — донеслось сверху. — Сейчас они будут здесь — вот здорово-то!
В несколько быстрых и ловких прыжков мальчик спустился. И тут самый внимательный наблюдатель не смог бы сразу их различить: прямой тонкий нос, тёмные глаза и небольшой красивый рот Гуга в точности повторялись на лице его брата. Вот только взгляд первого мальчика был более смелым и всё выражение лица его дышало независимостью в отличие от робкой мягкости Улла. Но лёгкое это различие затушёвывалось одинаковой дикостью лесных неприрученных зверьков, сквозившей в их голосах и движениях.
Место для наблюдения было выбрано удачно: дорога здесь расширялась, так что всадники — они как раз показались из-за поворота — ехали по двое в ряд. Мальчики, собравшиеся было юркнуть в спасительную ореховую гущину, так и застыли от восхищения: в переднем ряду ехал высокий пожилой рыцарь в коричневом дорожном платье и жёлтых сапогах с загнутыми носами. Лёгкая дорожная кольчуга из мелких колец защищала его тело, спускаясь почти до колен, кольчужная же сетка падала с коричневой шапочки на плечи, оставляя открытым только весёлое румяное лицо. Рядом с рыцарем на стройном вороном коне ехал красивый юноша в зелёном бархатном костюме и шапочке с длинным фазаньим пером. Кольчуги на нём не было, и острые глаза мальчиков успели заметить на его спине плохо скрытый небольшой горб.
Господ окружали слуги, блистающие панцирями и оружием, видно было, что путники могли постоять за себя.
Тесно прижавшись друг к другу и едва дыша от волнения, мальчики смотрели на них, не сознавая собственного убожества, ещё более разительного вблизи господской роскоши и блеска. Братья так и