что, мол, в мешке принесет Фрамму в комендатуру голову Хромого Филина — за нее немцы обещали тыщи марок. Только вышло по-иному: Храмцов вздернул Сидюкова на дубу...
— Говорят, весь отряд Храмцова вместе с ним самим как сквозь землю провалился, — сказал Шорохов. — Нет в живых ни одного партизана, даже неизвестно, где их братская могила.
— У нас в Песках много про то толковали, — задумчиво сказал Никита Борисович. — Фрамм ходил очень довольный, даже ручки потирал. Филин с десяток фрицев положил здеся и сжег комендатуру, три автомашины, взорвал склад боеприпасов, тогда партизаны и Сидюкова повесили, а сам Фрамм чудом спасся — спрятался в подвал у своей полюбовницы Марфы Новиковой.
— О чем же толковали?
— Марки-то кто-то получил за Филимона Ивановича? Вот полицаи и завидовали счастливчику.
— Кто бы это мог быть?
— Ты про что, начальник? — не понял Катышев.
— Ну этот... «счастливчик»?
— Кто ж ево знает... Да и был ли он? Может, просто попали в засаду к немцам?
— Был... — вырвалось у Шорохова. — Наверняка существовал тот, кто предал Храмцова.
— Скоро немцев погнали из наших краев, начались аресты полицаев. Кто замарал руки в крови, с фашистами подались в Германию, а я вот остался. Когда вернулся... с Севера, слыхал, что разыскивали партизанский лагерь, братскую могилу... Никто не видел, как их убивали, никто из местных яму не копал. Ничего не нашли, да и время сколько прошло! Где вырубки были, вон какой лес поднялся! А Филимон умел хорошо прятаться, каратели с ног сбились, искали лагерь, самолеты по самым макушкам деревьев ползали...
— И кто-то все-таки нашел!
— Шпиёна, наверное, немцы подослали, — сказал старик. — Филин у них был как мозоль на больном месте.
— Вы Гривакова знали? — неожиданно спросил Шорохов.
— Спрашивали меня начальники из района про такого... — помолчав, проговорил Катышев. — Приезжал к нам в Пески на легковушке, с Фраммом разговаривал как с равным. Тут у нас полицаи поймали в лесу летчика — выпрыгнул, бедолага, из горящего «ястребка», — так Гриваков, «графом» еще его звали, и его молодцы забрали у нас пленного и увезли с собой... Помню, один каратель подошел к летчику — кажется, лейтенанту, у него вся грудь в орденах-медалях... Хотел сорвать, так летчик ему в рыло врезал, говорит: «Не ты мне, собака, их давал, чтобы отбирать! Вот застрелите, тогда и подавитесь, выродки, моими наградами!» «Граф» засмеялся и говорит: «Легкой смерти захотел, лейтенант? Нет, мы из тебя помаленьку всю душу будем вытягивать!»
— Мог Гриваков где-нибудь затаиться?
— Что он — дурной? — Старик задумался. — Не было ему резону тута оставаться. Думаю, не одну сотню людей отправил он на тот свет со своими помощничками. Верой-правдой немцам служил, на груди — ихние побрякушки. Убег он, служивый. Чего ему тута в норе сидеть? Он привык к красивой жизни...
— Как же, «граф»! — усмехнулся Шорохов.
— Можа, и граф, — согласился Катышев. — На вид представительный, похож на барина и держался как господин... Раз, помню, замешкался я — не сразу пропустил в комендатуру, — так он обозвал меня «хромым быдлом»!
— Узнали бы вы его, если бы вдруг увидели?
— Неужто живой? — даже приподнялся со своей скамейки старик. — А коли и живой, так сюда бы вовек носа не сунул! На нем одном столько грехов висит, сколько и на сотне таких полицаев, как я, не наберется. Да что сравнивать! Зверь он был, душегуб! И Красновский отряд добивал у болота, и за Храмцовым охотился... Нет, коли жив, не вернется он сюда ни под каким соусом!
— Ну а если, как говорится, нужда припрет, мог бы он к вам обратиться?
Старик привстал со скамейки, глаза его заморгали, заскорузлые, со следами старых порезов пальцы так согнули ивовый прут, что он сломался.
— Эва чего, милый, сказанул! Да он меня и в лицо не помнит. Говорю, глядел на нас сверху вниз, как на скотину... Как же, граф! А я кто? Навозный жук.
— Какой он граф, — усмехнулся Шорохов. — Обыкновенный самозванец!
— Как тот самый Гришка Отрепьев? — заметил Катышев. — По телевизору тут показывали про Бориса Годунова...
— Вы сказали, никто из местных яму не копал... Кто же вообще зарывал убитых?
— Немцы наших не хоронили — мы их сами закапывали где придется. Сейчас и не найдешь, а сколько кругом безымянных могил нарыто!
— Но где-то покоятся останки Храмцова и его людей, — сказал Павел Петрович.
— И топили в болотах, и сжигали... — вздохнул Катышев. — Сдается мне, что смерть Филимона Храмцова тоже на совести карателей. Они мало кого в плен брали, невинных людей, детишек без жалости стреляли. А сколько домов сожгли!
Еще до встречи с Катышевым Павел Петрович поинтересовался у деревенских мальчишек, не приезжал ли сюда пожилой седой человек на «Жигулях» цвета слоновой кости — к деду Никите за корзинками. Ребятишки уверенно заявили, что такого не было. На «газике» приезжали двое из райцентра, сразу взяли десять корзинок, позавчера на «Запорожце» был один лысый с палочкой — он купил четыре корзинки. А больше на машинах никого не было. Тетки и бабки из окрестных деревень приходили, так они по одной корзинке покупали.
Никита Борисович не темнил, ничего не скрывал, не пытался себя обелять, и капитан ему поверил, да и вряд ли Гриваков нашел бы в нем себе помощника. Кстати, в деревне зла на Катышева никто не помнил, а ребятишки даже не знали, что он был когда-то полицаем.
Заплатив пять рублей за ивовые корзинки, Павел Петрович попрощался со стариком. Хитро прищурившись, тот спросил:
— Зря небось ехал, товарищ начальник? Вроде и память хорошая, а ничего такого больше не припомню.
— Какой я начальник, — улыбнулся Павел Петрович. — А приехал я не зря: такие замечательные корзинки в магазине не купишь! — И, уже попрощавшись, задал последний вопрос: — С пасечником из Клинов Кузьмой Даниловичем Лепковым не сталкивала вас судьба?
— Читал про него в районной газете, а встренуться не доводилось, — спокойно ответил Катышев. — Партизанил в войну, только навроде не в нашей местности.
Поздно вечером, лежа на койке в своем финском домике, капитан Шорохов внимательно проанализировал свою беседу с Катышевым: старик рассказал все, что знал, отвечал на вопросы толково, не напрягался, как бывает с человеком, который осторожничает, боится лишнее слово сказать... В этом отношении совсем другой Лепков: он как раз был немногословен, прежде, чем ответить даже на простой вопрос, обязательно подумает... Впрочем, люди разные, и характеры у них различные. И все-таки странно: Катышеву он, Шорохов, склонен больше верить, чем бывшему партизану Лепкову... Обычно фронтовики охотно рассказывают о былом, Кузьма Данилович же явно тяготился этим разговором. Скромность? Или что-то другое? По его словам, когда он узнал, что фашисты готовятся часть трудоспособного населения отправить в Германию, он хотел уйти из Песков, но не успел — запихнули в эшелон, в теплушке сговорился с попавшим в облаву переодетым нашим летчиком бежать. Побег удался — так он попал в Прибалтику к партизанам... Когда пришли свои, продолжал службу в рядах Советской Армии, под Гродно ранило в поясницу, после госпиталя был подчистую комиссован. Вернулся домой, вот теперь совхозный пасечник... Усмехнувшись, заметил, что биография у него самая обыкновенная и вряд ли для писателя представит интерес...
Судя по всему, Лепков не поверил, что он писатель, хотя Павел Петрович вовсю строчил в блокноте шариковой ручкой...
В занавешенное марлей окно пробивался слабый лунный свет, слышно было, как на озере звучно крякают утки, шумят над домиком высокие сосны, иголки с мышиным шорохом сыплются на пластиковую крышу. Услышав тяжелые шаги, Павел Петрович натянул одеяло до подбородка и прикрыл глаза. Дверь без стука тихо отворилась, в темном проеме смутно возникла высокая фигура.