— Не за что. Я тоже начала увлекаться, но тут тебя увидела... и успела.
— Молодец! — ободряюще проговорил Ихтеолус, влюбленно глядя в ее маленькие-маленькие зрачки.
Они вышли из церкви, взявшись за руки.
— Может, отвлечемся какой-нибудь другой... службой? — спросила Акула-Магда, указывая взглядом на расцвеченный восточный храм, у входа в который сидели блаженствующие монголоиды.
— Не-ет уж, спасибо, это я уже сегодня поимел...
— Да ну? — рассмеялась она. — Тогда, пошли потанцуем.
— Вперед! — согласился Ихтеолус, они сменили морфин на экстази и через некоторое время уже суетились рядом с барной стойкой какого-то вечернего клуба.
— Что ты будешь пить, дорогой?… — спросила Акула-Магда.
— Джин-кокаин.
— Отлично, я тоже.
Играла громкая музыка, состоящая из очень медленных, но абсолютно ритмичных ударов, и каждый из танцующих умудрялся за достаточно долгое время между этими ударами вытворить такие немыслимые и быстрые па, что, в самом деле, все удивлялись всем. Это был самый модный сейчас танец; он назывался «мягкое порно».
— Вперед!… — скомандовала Акула-Магда, когда они допили свои коктейли; они тут же наэкстазились буквально под завязку и принялись бешено плясать, словно чуть ли не пытаясь выбросить из своих тел навстречу самим же себе все свои желания, мечты, любови и страсти. Это продолжалось почти бесконечно, и было как будто отлично.
И затем, морфинно обняв подругу за талию, Ихтеолус, слегка покручивая другой рукой руль, летел в синем ночном небе к своему дому.
— Ты хочешь ужинать, дорогой? — спросила его любимая.
— Да ну его... — утомленно и счастливо произнес Ихтеолус. — Я...
— Вот и я так думаю, — рассмеялась она.
Они тут же инъецировали большой запас аминокислот и витаминов, затем добавили сексуальных возбудителей и средней тяжести дозу ЛСД.
— Приди же ко мне!… — встав на постели, совсем как жрица любви, первая женщина, явленная в мире, самая сокровенная любовь на свете, чудо из чудес, призывно произнесла полуобнаженная Акула- Магда.
— Я — твой!!! — воскликнул Ихтеолус, вынырнув из своей одежды и белья, словно душа из телесной оболочки, и ринулся к ней.
— На сколько поставим? — осведомилась Акула-Магда.
— На двадцать две, — почему-то сказал Ихтеолус.
— Хорошо, — согласилась она.
И тогда они сплелись, будто играющие Сатир и Нимфа, как жаждущие друг друга подростки в невинности первого объятья, как преданные супруги на всю жизнь, словно собирающиеся последним и высшим любовным актом исторгнуть из себя смерть. Ихтеолус был первым Мужчиной посреди нерожденной еще Вселенной, а она была первой Женщиной; они вожделели сами себя, составляя два единственных и главных коррелята, творящих все; они составляли жизнь и смерть, небеса и землю, лучшее и худшее, и были так же абсолютно несовместимы, как и совершенно едины.
И когда их бесчисленные любовные игры достигли своего апогея, когда они перебывали всем тем, что только может вообще быть, сплетенные в вечный клубок своей любви, тогда огромнейший и ужаснейший Оргазм — на целых двадцать две минуты — потряс их великие тела и чистейшие души. И они растворились в нем и замерли, точно остановилось само Время.
Потом они отдыхали, нежно прильнув друг к другу, млея от поступившего в их кровь и мозг героина, предусмотренного дисплейной программой, и передавали из рук в руки зажженную сигарету с обыкновенным табаком. А зачем что-то еще, когда и так уже чересчур хорошо?…
— Ну я пошла, — сказала наконец Акула-Магда. — До завтра. Да и время уже...
— Пока, любимая, — нежно промолвил Ихтеолус и поцеловал ее во все еще горячую от любви щеку.
Она села в свою машину, инъецировала себе немного морфина вместе буквально с каплей метедрина, чтобы не заснуть за рулем, и полетела домой.
А Ихтеолус, у себя дома, умылся, лег в постель, блаженно улыбнулся, выводя из себя все вещества и производя мощную вечернюю прочистку всего организма, лег в постель и закрыл глаза. Дисплей сам по себе ввел в него обычную для него вечернюю дозу нембутала с изрядной долей ЛСД и триптаминов, и Ихтеолус погрузился в свой вечный, каждую ночь повторяющийся, сон.
Он лежал один на камнях посреди пустыни — израненный, всеми брошенный и одинокий. Все тело его гудело, болело, зудело; кровь и гной истекали из него на почву, мозговая жидкость из пробитого черепа сочилась на камень. Душа его трепетала от такой мучительной тоски и заброшенности, что могла бы уничтожить любой радостный солнечный свет, любой свет вообще.
— Ооооо... — застонал Ихтеолус, чувствуя Вечность этого своего состояния и зная, что оно никогда не кончится. Каждая его клеточка чего-то жаждала, и прежде всего жаждала Освобождения. А, может быть, смерти?
— Ооооо... — вновь застонал Ихтеолус. — О, придите же ко мне...
И тут, с небес, какие-то ангелы, или гурии, спустились к нему, проливая бальзам на его тело и душу, и подхватывая ввысь его дух.
Ихтеолус переставал тотчас же чувствовать хоть что-нибудь, он только ощущал самого себя, все еще продолжающего существовать, этих ангелов, или гурий, и огромный, безбрежный Космос, или же Хаос вокруг них.
Он ждал, он трепетал, он не ощущал ничего. А они несли его ввысь и ввысь, вечно ввысь и ввысь — сквозь этот Космос, или Хаос, в вожделенный, но все так же вечно недостижимый рай.
Ихтеолус лежал и улыбался во сне, словно ребенок, которому в жизни еще все предстоит.
Завтра должен был наступить новый день.
СНЫ ЛЕНИВЦА
Запись первая. Явь.
Я живу в моем блистательном мире, подвешенный на своей ветке, среди сверкающих изумрудов листвы вокруг и солнечного блеска надо мной. Листва — моя еда, мой сладостный пир, мое вечное занятие и предназначение, пока я здесь; моя любовь и моя среда. Древо жизни необъемлемо, словно весь мир; небо недосягаемо и недостижимо, поскольку оно находится прямо надо мной и касается меня лаской своего воздуха; а жизнь есть остановленное мгновение, поскольку ничто не может произойти и случиться ни с древом, ни с небом, ни со мной, покуда солнце зажигает свои лучи при каждом моем пробуждении и призывает меня к жизни и вожделенной листве, и пока я существую, вися на своей ветке.
И я жую, жую, жую. Идут дожди сквозь солнце, стекающие по мне, летят бабочки с огневым узором крыльев, садящиеся мне на лицо, отдыхая от любви и полета, наступает влажная сушь и дует ветер, убаюкивающий меня, — я все так же продолжаю жевать, упиваясь, наслаждаясь своим жеванием и вкусом моей лучшей в мире еды, которой так много вокруг.
И ничего не может измениться, поскольку все замерло и застыло в этом самом лучшем моем мире; и блаженная вечность обволакивает меня своим мягким теплом в тот самый миг, когда я забываю время.
Иногда я передвигаюсь к центру древа жизни и встречаюсь со своим народом — лучшим из всех, и мы вежливо и дружелюбно здороваемся, почти целуемся и обнимаемся, не в силах скрыть радостных чувств, а потом висим все вместе, стараясь максимально сблизиться и ощутить свое вечное единство; все жуют, и я жую, и мы превращаемся в истинное жующее и висящее совершенство, созданное из самих себя, и внутренний свет нашего древа согревает наши души и озаряет наш соборный дух. Мир совершенен, и мой народ — тем более. И мы так любим друг друга.
Сегодня я висел и жевал, пребывая в раю этих самых лучших в мире занятий, как вдруг все вокруг потемнело и начался страшный ливень с диким ветром, раскачивающим меня туда-сюда со страшной силой. Я все равно жевал, но этот дьявольский ураган был так кошмарен, что иногда целыми пачками стрясывал