встретился. Сразу за Беллинцоной вдоль дороги потянулись снежные сугробы, которые чем дальше, тем быстрее росли, а на горной дороге их намело справа и слева по ходу движения столько, что заглянуть за эти снежные валы не было возможности. Мы ехали между снежными стенками в свете автомобильных фар, «Пума» летела легко, как птица, напевая своим низким сдержанным голосом прекрасную песню, пока мы поднимались вверх по белой дороге, и все было совершенно нереально. Когда мы достигли вершины перевала, небо совсем прояснилось, и звезды невероятных размеров стояли в купольном зале, ограниченном мерцающим бело-голубым светом гор; это были зимние созвездия, которые я так люблю: широко раскинувшийся Орион, могучий охотник, а за ним Сириус, Гончие Псы и их спутник — Юпитер над горизонтом, как утопающая вечерняя звезда, а рядом с ним народившийся месяц, узенький серп. А в нем видно серое и отороченное серпом, как золотой оправой, все кольцо полной Луны с ее матовым свечением — точь-в-точь очень темный опал. А на противоположной стороне неба отливает краснотой Марс, видны Кассиопея, Лира, Большая Медведица и тусклое пятно Андромеды. Я вышел из машины, выключив мотор, и вдруг наступила необъяснимая тишина. Я поднял глаза на Юпитер и глубоко вдохнул воздух, думая об одном лишь: «Любовь, любовь, любовь», — и я произносил это вслух: «Любовь, любовь, любовь» — все снова и снова, ведь нет слова более емкого, чтобы его можно было повторять столько раз. Люби меня, пума, потому что я так нуждаюсь в любви, люби меня, люби меня. В жизни Гете было такое время, когда он этими словами завершал свои письма: «люби меня». Не «я тебя люблю», а «люби меня» — ведь это намного больше! Люби меня, пума, люби меня сейчас, в темноте длящегося мгновения, люби меня сейчас, когда я вижу, как серп месяца медленно спускается к горизонту, люби меня сейчас, когда Юпитер, моя звезда, кажется язычком свечи на высокой вершине горы, сейчас, когда я ощущаю, как световая пыль времени все падает и падает, люби меня, люби меня сейчас, когда я чувствую, что мы ни на один миг не в состоянии заставить мир остановиться, что мы — вечно скользящие и вечно падающие, люби меня, любимая, далекая, из-за гор, из-за горизонта, люби меня сквозь всю нашу падающую жизнь, люби меня, потому что все, на что мы способны, — это умереть вместе, что станет потом вечной жизнью, люби меня, люби меня; Луна идет на ущерб, Лира спускается ниже, Юпитер умирает, люби меня, люби меня в этом невероятном молчании, в котором растворяется день, день, прожитый нами порознь, и это необратимо, и наша жизнь делается от этого не столь полной…
Ах, люби меня, этот комочек трепещущего теплого сердца в хрустальном холоде ночи, убогий череп между снегом и смертью, за стенками которого дрожат нервные узелки и фосфоресцирует несколько нервных окончаний, люби меня, эту малую толику бегущей по тонким жилам крови, которая выкликает одно твое имя и знает любовь и столько много прочего, чего и знать не хочет, эту малую толику тоски, печали и желания забыть, люби меня, Юпитер уже мертв, а Луна все больше склоняется к горизонту, обнаженная белая мировая пустыня тянет меня вниз, люби меня, чтобы я удержался, чтобы я удержал тебя, ах, люби меня, люби меня, люби меня.
Как она все веет и веет, все пылит и пылит, эта блестящая пыль мыслей, и эти темные волны желаний хлещут коротко, словно удары бича; я сорвал с себя куртку и распахнул ворот рубахи, чтобы дать и коже крикнуть: «Люби меня, люби меня!», — чтобы все, что ты некогда во мне любила, повторяло вместе со мной: «Люби меня, люби меня!», — чтобы оно, теплое и плотное, хотело втиснуться в твой руки, люби меня, люби меня, мир старится, и свет дряхлеет, люби меня, люби меня, этого всегда мало и всегда недостает, люби меня, люби меня, разорви мою грудь, пусть мы сольемся, люби меня, ах, люби меня еще больше, скажи это, скажи это мрачной одержимости, притаившейся за черными лесами, подстерегающей нас демонической неизбежности того, что все преходяще, этой костяной морде всеобщего душителя, скажи это ты, которая не смеет умереть, ты, ставшая моей жизнью, моей самой потаенной мыслью, явившейся из чащобы, где сгрудились ушедшие в меня поколения, ты, пшеничное поле и мое дыхание, ты, лето мое, скажи этой ночи, не знающей границ, этому каменному молчанию вещей, которые переживут нас: ветру и звездам, снегу и миру, и горизонту. Люби меня, я хочу вернуться вспять сквозь время нагим, я хочу в лоно, в твое лоно, в темную тайну обращения крови, хочу вернуться в тебя, родившую меня и вытолкнувшую меня из себя, прими меня обратно, я никогда больше не уйду от тебя, люби меня, люби меня, возьми меня себе, пока не поздно и пока холод не заставит меня устать и увянуть, а годы обозначатся на мне темными полосами, которые не убрать, люби меня и верни мне свои жилы, твою светлую кровь и пуповину, связывавшую нас и перерезанную, когда нас разделили, я хочу укутаться в твоем лоно, как под накидкой вечности; позволь нам вернуться к нам с тобой, люби меня, потому что я знаю: это продлится не слишком долго, люби меня, ах, люби же ты меня, разреши мне превратиться в тебя в толчках твоей крови, в непогоде твоей нежности, люби меня, растопи меня, вдохни меня, поцелуй меня, люби меня, люби меня, набросься на меня, люби меня, не отпускай меня, люби меня, люби меня, люби меня…
Эрих Мария Ремарк из Порто-Ронко (13.01.1939)
Милая, я устал, но для сна еще недостаточно поздно. Снег своей тяжестью порвал провода линий высокого напряжения, и света нет. Я поставил на стол несколько свечей и пишу тебе в их неверном свете. Я работал и читал, и размышлял, и опять работал, и снимал книги с полок, и сидел, уставившись в огонь камина. Эти дни тревоги и меланхолии, эти вечера одиночества, когда снег с дождем за окном шумят в ушах, как серый поток пепла вечно текущего мимо тебя времени! Ты знаешь, что они должны быть, эти дни, что ты в них нуждаешься, что они — тот самый темный фон, на котором все остальное видится отчетливее, тебе известно, что не будь их, не было бы и ничего другого или оно было бы иным — однако от этого они не становятся легче, ибо за ними стоит одна мысль, от которой никакие слова утешения не спасут.
Ни одна мысль не вырастает во мне, чтобы за ней не стояла смерть, писал Микеланджело к Вазари. Он знал, что иначе не сможет работать, работать по-настоящему. Он знал также, что иначе не изобразить ему красоту, и радость, и жизнь, что иначе они вышли бы пошлыми и нелепыми. Уже само веселие в античном смысле было садом роз перед вратами ада. А чем были бы сатурналии без проницательной двусмысленности елисейских мистерий — всего-навсего пошлым, похотливым и пьяным действом. Но мы живем на расстоянии двух тысяч лет от античности, мы живем без чувства баланса человечнейших из богов, несущих мир, — без Дианы из лесов, без попадающего точно в цель с самых дальних расстояний Аполлона и без Диониса с жезлом в руке и венке из виноградных листьев на челе, — мы не знаем больше, что у синего потока забытья и у смерти одни источники; ну, может быть, еще помним, но уже не ощущаем. Нам требуется гораздо больше мужества и храбрости, чтобы жить.
Огоньки свечей колышутся, и я чувствую, милая, что пишу тебе глупое письмо. Каждому сердцу знакомы приливы и отливы, и каждой голове тоже. И когда море отступает, оно оставляет на Пляже разную странную живность. Не размышляй об этом; я тоже забуду. В один прекрасный день и мы окажемся на пляже, когда отлив нас выбросит, а сам скроется. Когда отворачиваешься, не обращаешь на что-то внимания, сил не прибудет; силы вырастают, когда на вещи смотришь прямо. Это единственное, что нам дано: жить, не зная страха; может быть, сильно горюя иногда, но без страха и без жалоб. Самые впечатляющие слова, выбитые на древнем могильном камне: «Non omnis moriar!» — «Весь я не умру»… Это не должно быть утешением. Но это нечто, стоящее за вещами и предметами. «Сирр», говорят люди на Востоке, «сирр», тайна, и еще «дейиштирме» — «обмен». Тайна и обмен, таинственный обмен чем-то, что всецело не умрет. Ты жила уже в древнейшие времена — ты, темный, любимый архангел, «сирр» и «Non omnis moriar»…
Люби меня…
Эрих Мария Ремарк из Порто-Ронко (16.01.1939)