думают: ибо, хотя объем 'всеобщей' истории и несравненно шире и глубже, чем объем так называемой 'частной' истории, однако условия, требуемые от историка тою и другою, совершенно одинаковы: кто лишен созерцания человечества как идеальной личности и потому на всякий народ, взятый сам по себе, смотрит, как на что-то отдельно, без живой связи с человечеством существующее, тот не в состоянии написать хорошей истории и одного какого-нибудь народа. Следовательно, гораздо лучше разуметь под 'частною' историею не историю одного какого-нибудь народа, а историю одного из множества элементов, из которых слагается жизнь человечества и жизнь всякого народа. Поэтому история религии, искусства, науки, права, торговли, промышленности, история политическая, военная и т. п. будет историею 'частною', Такая история, по своей несложности, требует менее условий от историка и относится к настоящей (всеобщей) истории, как материал, хотя в то же время может иметь достоинство полной и стройно созданной истории. Такого рода истории чрезвычайно важны: только при условии их существования может существовать всеобщая история [6]. Историческая критика, состоящая в сличении и поверке материалов, разборе фактов и т. п., дает тому, кто занимается ею, право на титло 'ученого', но не историка, хотя без таких 'ученых' и невозможна история как наука и как искусство вместе.
Предмет нашей статьи есть история собственно (всеобщая — в том смысле, какой мы даем этому слову), а потому и займемся только ею. Выше сказали мы, что история есть и наука и искусство вместе, ученое сочинение и художественное произведение в одно и то же время. Такое значение история получила весьма недавно, вследствие того стремления к единству и полноте прежде одиноко развивавшихся элементов жизни, которое составляет характеристику новейшего времени и о котором мы говорили в начале статьи. Этому новому направлению истории много способствовал гениальный человек, который написал одну только историю, да и ту плохую[7], и который написал множество превосходных романов. Вальтер Скотт был создателем нового рода поэзии, который мог возникнуть только в XIX веке, — исторического романа. В романе Вальтера Скотта история и поэзия в первый раз встретились, как начала родственные, а не враждебные. И в этом нет ничего странного, неестественного: поэзия прежде всего есть жизнь, а потом уже искусство; в чем же, если не в истории, жизнь проявляется с такою полнотою, глубокостию и разнообразием?.. Марий на развалинах Карфагена — не только исторический, но и глубоко поэтический факт; Наполеон — лицо поэтическое не только под Тулоном, в Египте, под Аустерлицем, под Маренго, но и в Москве, и на острове Эльбе, и при Ватерлоо, и на острове св. Елены, и в Доме инвалидов в Париже… Только умы ограниченные и сердца сухие могут видеть в историческом движении политику и войны, дела скучно-серьезные и сухо- важные: глубокий ум и живое сердце видят в нем биение пульса мировой жизни… Скажут: этак из истории можно сделать сказку, наполненную поэтическими мыслями, но ложную в фактическом отношении. Нимало! в том-то и заключается трудность условий исторического таланта, что в нем должны быть соединены строгое изучение фактов и материалов исторических, критический анализ, холодное беспристрастие, с поэтическим одушевлением и творческою способностью сочетать события, делая из них живую картину, где соблюдены все условия перспективы и светотени. В движении исторических событий, кроме внешней причинности, есть еще и внутренняя необходимость, дающая им глубокий внутренний смысл: само движение событий есть не что иное, как движение из себя самой и в себе самой диалектически развивающейся идеи. И потому в общем ходе истории, в итоге исторических событий, нет случайностей и произвола, но все носит на себе отпечаток необходимости и разумности[8]. Такой взгляд на историю далек от всякого фатализма: он допускает и произвол и случайность, без которых жизнь была бы механически несвободна, но в произволе и случайности он видит зло временное и преходящее, видит силу, которая вечно борется с разумною необходимостию и вечно побеждается ею. Историк должен прежде всего возвыситься до созерцания общего в частном, другими словами, идеи в фактах. Здесь ему предлежит не менее трудная задача — с честию пройти между двумя крайностями, не увлекшись ни одною из них: между опасностию затеряться и запутаться в многосложности событий и, за их частностию, потерять из виду их диалектическую связь между собою, их отношение к целому и общему (идее), — и между опасностию произвольно натянуть события на какую-нибудь любимую идею, заставив их лжесвидетельствовать в пользу или односторонней, или и вовсе ложной доктрины. Избежать этих крайностей самый даровитый историк может только при помощи верного поэтического чутья и современно-философского образования. Отличать истинное от ложного, сомнительное от верного — дело исторической критики; но история, опирающаяся только на исторической критике и непогрешительная только с этой стороны, может быть суха, утомительна, мертва; факты, при всей верности их, могут быть изложены в ней без перспективы, не картинно, не последовательно, так что, читая следующую страницу, читатель забывает предшествующую. Такие истории имеют свою цену и свое достоинство, как обработанные ученою рукою материалы для художника-историка. Понять значение и проникнуть в жизненную сторону фактов можно только поэтическим чутьем. Вот почему, читая иную историю, чуждую всяких вымыслов и наполненную самыми верными фактами, думаешь, что читаешь плохую сказку, где все делается не по законам разумной необходимости, а 'по щучьему веленью, по моему прошенью'. И вот почему, читая роман Вальтера Скотта, где одно какое-нибудь историческое событие перемешано со множеством вымышленных, думаешь, что читаешь историю: так все естественно, живо и верно в романе! Летописи и другие исторические материалы суть не более, как камни, из которых только творческий гений художника может воздвигнуть стройное, изящное здание. Читая 'Историю завоевания Англии норманнами' Огюстена Тьерри или его же 'Рассказы о временах меровингских', думаешь, что читаешь роман Вальтера Скотта; а между тем в этих сочинениях знаменитого историка французского нет ни одной черты, которая не основывалась бы на фактах и не подтверждалась бы хрониками; но и те, которым коротко и ученым образом знакомы были эти хроники, — в творениях Тьерри впервые познакомились с тою и другою эпохою, удивляясь, что в этих эпохах могло оказаться столько жизни, поэзии и разумности. Отсюда видно, что история требует творчества, как и поэзия. Отчего поэтическое произведение, иногда так живо напоминающее нам наше собственное положение в прошедшем, действует на нас сильнее, нежели действовало на нас это прошедшее, когда еще оно было настоящим? Другими словами: отчего поэзия действует на нас сильнее, чем та действительность, которая составляет ее содержание? — Оттого, что в поэтическом произведении устраняется все случайное и постороннее и представляется одно необходимое и знаменательное, совокупленные в стройной картине, носящей на себе отпечаток единства и целостности. То же условие требуется и от истории, а условие это требует творчества. И потому история в наше время получает то же значение, какое у древних имел эпос.
Современно-философское образование необходимо для историка нашего времени еще более, нежели для поэта: ибо история не только искусство, но еще и наука, и наука многосложная, многосторонняя, которая, обнимая собою историю народа, в то же время обнимает и историю права, его искусства, его науки, а без современно-философского образования можно ли иметь прямое и верное понятие о праве, искусстве, науке и пр.? Приступая к истории какого-нибудь народа, историк прежде всего должен отчетливо и определенно понимать значение этого народа, видеть его отношение к другим народам, степень, занимаемую им в человечестве, и важность его исторической роли. Тогда сами собою, правильно и верно, обозначатся и тон и объем его истории. Мы сказали 'объем': в нем большая важность, ибо нельзя произвольно писать историю большую или малую — объем ее всегда находится в пропорциональном отношении к объему духовной жизни народа. И против этого-то правила больше всего погрешают лишенные философского образования историки, особенно у нас, на Руси. Для наших историков написать историю России и историю Костромы — все равно, и только разве недостаток деятельности помешает им историю Костромы растянуть на двенадцать томов. Зато они не задумаются историю Петра Великого, написанную для русских, ограничить, например, четырьмя тощенькими томами листов в шестьдесят, тогда как шестьдесят печатных листов можно наполнить только анекдотами об этом историческом исполине[9]. И потому нашим историкам не худо было бы держаться арифметического и геометрического правила пропорции и задавать себе вопросы вроде следующих: если мифический период народа, от неизвестных времен его начала до Владимира, занял у меня два тома, то сколько же томов должен занять полуисторический период удельных междоусобий, столь обильный многосложными, запутанными и по большей части ничтожными событиями? — Уж, конечно, по малой мере — четыре тома. Итак, вот уж у нашего историка и набралось шесть препорядочных томов, которые размножаются и толстеют пока довольно